Сомерсет Моэм. Луна и грош
В первые же дни моего пребывания на Таити я свел знакомство с капитаном
Николсом. Однажды утром, когда я завтракал на веранде, он вошел и
представился мне. Прослышав, что я интересуюсь Чарлзом Стриклендом,
капитан Николс явился поговорить со мной. На Таити судачат не хуже, чем в
английской деревне, и слух о том, что я раза два или три спросил
относительно картин Стрикленда, распространился с молниеносной быстротой.
Я поинтересовался, завтракал ли капитан.
- Да, - отвечал он, - я рано пью кофе, но от глоточка виски не
откажусь.
Я кликнул боя-китайца.
- А может, не стоит пить спозаранку? - сказал капитан.
- Ну, это уж вы спрашивайте вашу печень, - отвечал я.
- Собственно, я трезвенник, - заметил капитан, наливая себе добрых
полстакана канадского виски.
Смеясь, он показывал желтые поломанные зубы. Капитан был очень худой
человек, среднего роста, с седой шевелюрой и седыми топорщившимися усами.
Он явно не брился уже два дня. Лицо его, коричневое от постоянного
пребывания на солнце, было изборождено морщинами, а голубые глазки
смотрели удивительно плутовато. Они бегали быстро-быстро, следя за каждым
моим движением, и придавали капитану изрядно жуликоватый вид, хотя в
настоящую минуту он был, можно сказать, сама доброжелательность. Его
костюм цвета хаки выглядел весьма неопрятным, а руки очень нуждались в
воде и мыле.
- Я хорошо знал Стрикленда, - начал он, закурив сигару, которую я ему
предложил, и поудобнее устраиваясь в кресле. - Благодаря мне он и попал на
эти острова.
- Где вы с ним повстречались? - спросил я.
- В Марселе.
- Что вы там делали?
Он заискивающе улыбнулся.
- Гм, я там, собственно, сидел без работы.
Судя по виду моего нового приятеля, он и теперь находился не в лучшем
положении; я уже приготовился поддержать это приятное знакомство. Такие
шалопаи, как правило, вознаграждают нас за мелкие моральные издержки,
которые несешь, общаясь с ними. Они легко сближаются, разговорчивы.
Заносчивость чужда им, а предложение выпить - вернейший путь к их сердцу.
Вам нет нужды завоевывать их расположение, и за то, что вы будете
внимательно слушать их россказни, они заплатят вам не только доверием, но
и благодарностью.
Для них первейшее удовольствие в жизни - почесать язык и заодно
щегольнуть своей образованностью, и надо признать, по большей части они
превосходные рассказчики. Излишество их жизненного опыта приятно
уравновешивается живостью воображения. Простаками их, конечно, не
назовешь, но они уважают закон, когда он опирается на силу. Играть с ними
в покер - рискованное занятие, но их сноровка придает дополнительную
своеобразную прелесть этой лучшей в мире игре. Я хорошо узнал капитана
Николса за время своего пребывания на Таити, и это знакомство, безусловно,
обогатило меня. Сигары и виски, за которые я платил (от коктейля он, как
заядлый трезвенник, раз и навсегда отказался), так же как и те несколько
долларов, которые капитан взял у меня взаймы с видом, ясно говорившим, что
он делает мне величайшее одолжение, отнюдь не эквивалентны тому, что я от
него получил: он развлекал меня. Я остался его должником и не вправе
отделаться от него двумя словами.
Не знаю, почему капитану Николсу пришлось уехать из Англии. Он об этом
старательно умалчивал, а задавать вопросы людям его склада - заведомая
бестактность. Он намекал на какую-то беду, незаслуженно его постигшую, и
вообще считал себя жертвой несправедливости. Я полагал, что речь идет о
мошенничестве или о насилии, и охотно поддакивал ему: да, судейские
чиновники в старой Англии - отчаянные формалисты. Зато как это хорошо,
что, несмотря на все неприятности, испытанные им в родной стране, он
остался пламенным патриотом. Он неоднократно заявлял, что Англия - лучшая
страна в мире, и живо чувствовал свое превосходство над американцами и
жителями колоний, итальяшками, голландцами и канаками.
Но счастливым капитан все-таки не был. Он страдал от дурного
пищеварения и то и дело глотал таблетки пепсина; по утрам у него не было
аппетита, что, впрочем, не ухудшало его настроения. У него имелись и
другие основания роптать на жизнь. Восемь лет назад он опрометчиво
женился. Есть люди, которым милосердное провидение предуказало холостяцкое
житье, но они из своенравия или по случайному стечению обстоятельств
нарушают его волю. Нет на свете ничего более жалкого, чем женатый
холостяк. А капитан Николс был женатым холостяком. Я знал его жену, ей
было лет двадцать восемь - впрочем, она принадлежала к тому типу женщин,
возраст которых не определишь; такой она была, вероятно, в двадцать лет и
в сорок тоже едва ли выглядела старше. Мне казалось, что она вся как-то
стянута. Ее плоское лицо с узкими губами было стянуто, кожа плотно
обтягивала кости, рот кривился в натянутой улыбке, волосы были стянуты в
тугой узел, платье сидело в обтяжку, а белое полотно, из которого оно было
сшито, выглядело как черная бумазея. Я никак не мог понять, почему капитан
Николс на ней женился, а женившись, почему от нее не удрал. Впрочем, кто
знает, может быть, он не раз пытался это сделать: меланхолия же его именно
тем и объяснялась, что все эти попытки терпели крушение. Как бы далеко он
ни уходил, в какое бы укромное местечко ни забивался, миссис Николс,
неумолимая, как судьба, и беспощадная, как совесть, немедленно настигала
его. Он не мог избавиться от нее, как причина не может избавиться от
следствия.
Мошенник, артист, а может быть, и джентльмен не принадлежит ни к какому
классу. Его не проймешь нахальной бесцеремонностью бродяги и не смутишь
чопорным этикетом королевского двора. Но миссис Николс принадлежала к
сословию, так сказать, ниже среднего. Папаша ее был полисменом - и я
уверен, весьма расторопным. Не знаю, чем она привязала к себе капитана, но
не думаю, чтобы узами любви. Я от нее слова не слышал, но не исключено,
что в домашней обстановке это была весьма говорливая особа. Так или иначе,
но капитан Николс смертельно ее боялся. Иногда мы с ним сидели на террасе
отеля, и он вдруг замечал, что она проходит по улице. Она его не окликала,
ни словом, ни жестом не показывала, что видит его, а невозмутимо шагала
туда и обратно. Странное беспокойство овладевало тогда капитаном: он
начинал смотреть на часы и вздыхать.
- Ну, мне пора, - говорил он наконец.
И тут уже ничем нельзя было удержать его, даже стаканом виски. А ведь
он неустрашимо встречал ураганы, тайфуны и, вооруженный одним только
револьвером, не задумываясь, вступил бы в драку с десятком безоружных
негров. Случалось, что миссис Николс посылала за ним свою дочь, бледную,
сердитую девочку лет семи.
- Тебя мама зовет, - говорила она плаксивым голосом.
- Иду, иду, деточка, - отвечал капитан Николс.
Он вскакивал и шел за дочерью. Прекрасный пример торжества духа над
материей, а следовательно, в отступлении, которое я себе позволил, по
крайней мере имеется мораль.
Я постарался придать некоторую слитность отрывочным рассказам капитана
Николса о Стрикленде, которые и перескажу сейчас по возможности
последовательно. Они познакомились зимой того же года, когда я в последний
раз видел Стрикленда в Париже. Как он жил эти месяцы после нашей встречи,
я не знаю, но, видно, ему пришлось очень круто, так как Николс встретился
с ним в ночлежном доме. В Марселе в то время была всеобщая забастовка, и
Стрикленд, оставшись без денег, не мог заработать даже те гроши, которые
были ему необходимы, чтобы душа не рассталась с телом.
Монастырский ночлежный дом в Марселе - это большое мрачное здание, где
бедняки и безработные получали право одну неделю пользоваться койкой, если
у них были в порядке документы и они могли доказать монахам, что не
являются беспаспортными бродягами. Капитан Николс тотчас же заметил
Стрикленда, выделявшегося своим ростом и оригинальной наружностью в толпе
возле дверей ночлежки; они ждали молча: кто шагал взад и вперед, кто
стоял, прислонившись к стене; многие сидели на обочине дороги, спустив
ноги в канаву. Когда их наконец впустили в контору, капитан услышал, что
проверявший документы монах обратился к Стрикленду по-английски. Но
капитану не удалось заговорить с ним: как только их впустили в общую
комнату, туда тотчас же явился монах с громадной Библией и с кафедры,
стоявшей в конце помещения, начал проповедь, которую эти несчастные должны
были слушать в оплату за то, что их здесь приютили. Капитан и Стрикленд
были назначены в разные спальни, а в пять часов утра, когда дюжий монах
объявил подъем и капитан заправлял свою койку и умывался, Стрикленд уже
исчез. Капитан около часу пробродил по улицам, дрожа от холода, а потом
отправился на площадь Виктора Желю, где обычно собирались безработные
матросы. Там он опять увидел Стрикленда, дремлющего у пьедестала
памятника. Он разбудил его пинком. - Пошли, браток, завтракать!
- Иди ко всем чертям, - отвечал Стрикленд.
Я узнал лаконичный стиль Стрикленда и решил, что свидетельству капитана
Николса можно верить.
- Сидишь на мели? - спросил капитан.
- Проваливай, - сказал Стрикленд.
- Пойдем со мной, я тебе раздобуду завтрак.
Поколебавшись секунду-другую, Стрикленд встал, и они пошли в столовую
"Ломоть хлеба", где голодным и вправду давали по куску хлеба с условием,
что он будет съеден на месте: "навынос" хлеб не выдавался. Оттуда они
двинулись в "Ложку супа", там в одиннадцать утра и в четыре дня бедняки
получали по тарелке жидкой соленой похлебки. Столовые эти находились в
разных концах города, так что только вконец изголодавшийся человек мог
соблазниться таким завтраком. С этого началась своеобразная дружба Чарлза
Стрикленда и капитана Николса.
Они провели в Марселе Друг с другом месяца четыре. Жизнь их текла без
всяких приключений, если под приключением понимать неожиданные и яркие
происшествия, ибо они с утра до вечера были заняты поисками заработка,
которого хватило бы на оплату койки в ночлежном доме и на кусок хлеба,
достаточный, чтобы заглушить муки голода. Мне бы очень хотелось
воспроизвести здесь те характерные и красочные картины, которые
развертывались передо мною в передаче капитана Николса. Оба они такого
навидались за время своей жизни "на дне" большого портового города, что из
этого получилась бы преинтересная книжка, а разговоры действующих лиц в
рассказе капитана Николса могли бы послужить отличным материалом для
составления полного словаря блатного языка. Но, к сожалению, я могу
привести здесь лишь отдельные эпизоды. Начнем с того, что это было
примитивное, грубое, но не унылое существование. И Марсель, который я
знал, Марсель оживленный и солнечный, с комфортабельными гостиницами и
ресторанами, наполненными сытой толпой, стал казаться мне банальным и
серым. Я завидовал людям, которые собственными глазами видели все то, что
я только слышал из уст капитана Николса.
После того как двери ночлежного дома закрылись перед ними, они оба
решили прибегнуть к гостеприимству некоего Строптивого Билла. Это был
хозяин матросской харчевни, рыжий мулат с тяжеленными кулаками, который
давал приют и пищу безработным матросам и сам же подыскивал им места.
Стрикленд и Николс прожили у него, наверно, с месяц, спали на полу вместе
с другими матросами - шведами, неграми, бразильцами - в двух совершенно
пустых комнатах, отведенных хозяином для своих постояльцев, и каждый день
отправлялись вместе с ним на площадь Виктора Желю, куда приходили капитаны
пароходов в поисках рабочей силы. Строптивый Билл был женат на толстой,
обрюзгшей американке, бог весть каким образом дошедшей до такой степени
падения, и его постояльцам вменялось в обязанность поочередно помогать ей
по хозяйству. Капитан Николс считал, что Стрикленд ловко увильнул от этой
работы, написав портрет Билла. Последний не только уплатил за холст,
краски и кисти, но еще дал Стрикленду в придачу фунт контрабандного
табаку. Полагаю, что эта картина и по сей день украшает гостиную
полуразрушенного домишки неподалеку от набережной и теперь наверняка стоит
полторы тысячи фунтов. Стрикленд мечтал поступить на какое-нибудь судно,
идущее к берегам Австралии или Новой Зеландии, и уже оттуда пробраться на
Самоа или на Таити. Почему Стрикленда потянуло в Южные моря, не знаю, но,
помнится, ему давно представлялся остров, зеленый и солнечный, среди моря,
более синего, чем моря северных широт. Он, наверно, и привязался к
капитану Николсу потому, что тот знал эти дальние края. Мысль отправиться
именно на Таити тоже исходила от Николса.
- Таити ведь принадлежит французам, - пояснил мне капитан, - а французы
не такие чертовские формалисты, как англичане. Я понял, что он имеет в
виду.
У Стрикленда не было нужных бумаг, но подобные пустяки Билла не
смущали, когда можно было хорошо подработать (он забирал у матросов,
которых устраивал на корабль, жалованье за весь первый месяц). Итак, он
снабдил Стрикленда документами одного английского кочегара, весьма кстати
умершего у него в харчевне. Но оба они, и капитан Николс, и Стрикленд,
рвались на восток, а работа, как назло, представлялась только на
пароходах, идущих на запад. Стрикленд дважды отказался от места на судах,
отправляющихся в Соединенные Штаты, и в третий раз - на угольщике, идущем
в Ньюкасл. Строптивый Билл не терпел упрямства, из-за которого мог
остаться внакладе, и без всяких церемоний вышвырнул обоих из своего
заведения. Они снова сели на мель.
Еда у Строптивого Билла не отличалась роскошеством, из-за стола его
нахлебники вставали почти такими же голодными, как и садились за него, и
все-таки Стрикленд и Николс в течение нескольких дней с нежностью
вспоминали об этих обедах. "Ложка супа" и ночлежный дом были закрыты для
них, и они поддерживали свое существование только тем, на что
расщедривался "Ломоть хлеба". Спали они где придется, в товарных вагонах
на запасных путях или под повозками у пакгауза, но холод стоял лютый, и,
продремав часа два, они начинали убегать по улицам. Больше всего оба
страдали без табаку, и капитан отправлялся "на охоту" к пивному заведению
- подбирать окурки папирос и сигар, брошенные вечерними посетителями.
- Я бог знает чем набивал свою трубку, - заметил капитан,
меланхолически пожимая плечами, и взял из ящика, который я ему пододвинул,
сразу две сигары: одну он сунул в рот, другую в карман.
Временами им удавалось зашибить немножко денег. Когда приходил почтовый
пароход, они работали по его разгрузке, так как капитан Николс ухитрился
завязать знакомство с боцманом. Иногда они хитростью проникали на бак
английского парохода, и команда угощала земляков сытным завтраком. При
этом они рисковали наткнуться на корабельное начальство и кубарем
скатиться по трапу да еще получить пинок вдогонку.
- Ну, да пинок в зад - беда небольшая, если брюхо полно, - заметил
капитан Николс, - и лично я на это дело не обижался. Начальству положено
наблюдать за дисциплиной.
Я живо представил себе, как капитан Николс вверх тормашками летит по
узенькому трапу и, будучи истым англичанином, восхищается дисциплиной
английского торгового флота.
Чаще всего они промышляли на рыбном рынке, а как-то раз получили по
франку за погрузку на товарную платформу неисчислимого количества ящиков с
апельсинами, сваленных у причала. Однажды им сильно повезло: знакомый
"хозяин" взял подряд на покраску судна, которое прибыло с Мадагаскара,
обогнув мыс Доброй Надежды, и они несколько дней кряду провисели в люльке,
нанося слой краски на его заржавленные борта. Положение это, безусловно,
должно было вызвать сардонические реплики Стрикленда. Я спросил Николса,
как вел себя Стрикленд во время всех этих испытаний.
- Ни разу не слыхал, чтобы он хоть выругался, - отвечал капитан. -
Иногда он, конечно, хмурился, но, если у нас с утра до вечера маковой
росинки во рту не бывало и нечем было заплатить китаезе за ночлег, он
только посмеивался.
Меня это не удивило. Стрикленд никогда не падал духом от
неблагоприятных обстоятельств, но было ли то следствием невозмутимости
характера или гордости, судить не берусь.
"Головой китаезы" портовый сброд прозвал грязный притон на улице
Бутери; его содержал одноглазый китаец, и там за шесть су можно было
получить койку, а за три выспаться на полу. Здесь оба они завели себе
друзей среди таких же горемык и, когда у них не было ни гроша, а на дворе
стояла стужа, не стесняясь, брали у них взаймы несколько су из случайно
заработанного франка, чтобы оплатить ночлег. Эти бродяги, не задумываясь,
делились последним грошом с такими же, как они. В Марсельский порт
стекались люди со всего света, но различие национальностей не служило
помехой доброй дружбе, все они чувствовали себя свободными гражданами
единой страны - великой страны кокаина.
- Но зато рассвирепевший Стрикленд бывал страшен, - задумчиво процедил
капитан Николс. - Как-то раз мы зашли в логово Строптивого Билла, и он
спросил у Чарли документы, которыми когда-то ссудил его.
- А ну, возьми, попробуй! - сказал Чарли.
Строптивый Билл был рыжим детиной, но вид Чарли ему не понравился, и он
стал на все лады честить его. А когда Билл ругался, его, право же,
небезынтересно было послушать. Чарли терпел-терпел, а затем шагнул вперед
и сказал: "Вон отсюда, скотина!" Тут важно не что он сказал, а как сказал!
Билл ни слова ему не ответил, пожелтел весь и смотался так быстро, точно
спешил на свидание.
В передаче капитана Николса Стрикленд обозвал Билла вовсе не
"скотиной", но, поскольку эта книга предназначена для семейного чтения, я,
в ущерб точности, решил вложить в уста Стрикленда слова, принятые в
семейном кругу.
Но не таков был Строптивый Билл, чтобы стерпеть унижение от простого
матроса. Его власть зависела от престижа, и прошел слух, что он поклялся
прикончить Стрикленда.
Однажды вечером капитан Николс и Стрикленд сидели в кабачке на улице
Бутери. Это узкая улица, застроенная одноэтажными домишками, - по одной
комнате в каждом, похожими не то на ярмарочные балаганы, не то на клетки в
зверинце. У каждой двери там стоят женщины. Одни, лениво прислонившись к
косяку, мурлычут какую-то песенку, хриплыми голосами зазывают прохожих,
другие молча читают. Есть здесь француженки, итальянки, испанки, японки и
темнокожие. Есть худые и толстые. Густой слой белил, подведенные брови,
ярко-красные губы не скрывают следов, оставленных временем и развратом.
Некоторые из этих женщин одеты в черные рубашки и телесного цвета чулки;
на других короткие муслиновые платьица, как у девочек, а крашеные волосы
завиты в мелкие кудряшки. Через открытую дверь виднеется пол, выложенный
красными изразцами, широкая деревянная кровать, кувшин и таз на маленьком
столике. Пестрая толпа слоняется по улице - индийцы-матросы, белокурые
северяне со шведской шхуны, японцы с военного корабля, английские моряки,
испанцы, щеголеватые молодые люди с французского крейсера, негры с
американских торговых судов.
Днем улица Бутери грязна и убога, но по ночам, освещенная только
лампами в окнах хибарок, она красива какой-то зловещей красотой.
Омерзительная похоть, пронизывающая воздух, гнетет и давит, и тем не менее
есть что-то таинственное в этой картине, что-то тревожное и захватывающее.
Все здесь насыщено первобытной силой; она внушает отвращение и в то же
время очаровывает. Могучим потоком снесены условности цивилизации, и люди
на этой улице стоят лицом к лицу с сумрачной действительностью. Атмосфера
напряженная и трагическая.
В кабачке, где сидели Стрикленд и Николс, пианола громко отбарабанивала
танцы. По стенам за столиками расселись пьяные в дым матросы и несколько
человек солдат; посредине, сбившись в кучу, танцевали пары. Бородатые
загорелые моряки с большими мозолистыми руками крепко прижимали к себе
девиц, на которых не было ничего, кроме рубашки. Случалось, что два
матроса вставали из-за столика и шли танцевать в обнимку. Шум стоял
оглушительный. Посетители пели, ругались, хохотали. Когда какой-нибудь
мужчина долгим поцелуем впивался в сидящую у него на коленях девицу,
английские матросы оглушительно мяукали. Воздух был тяжелый от пыли,
поднимаемой сапогами мужчин, и сизый от табачного дыма. Жара стояла
отчаянная. Женщина, сидевшая за стойкой, кормила грудью ребенка. Кельнер,
низкорослый парень с прыщавым лицом, носился взад и вперед с подносом,
уставленным кружками пива.
Вскоре туда явился Строптивый Билл в сопровождении двух дюжих негров; с
первого взгляда можно было определить, что он уже основательно хлебнул. Он
тотчас же стал напрашиваться на скандал. Толкнул столик, за которым сидело
трое солдат, и опрокинул кружку пива. Началась свара, хозяин вышел и
предложил Биллу убираться вон. Малый он был здоровенный, скандалов в своем
заведении не терпел, и Билл заколебался. Связываться с кабатчиком не имело
смысла, полиция всегда была на его стороне; итак, Билл крепко выругался и
пошел к двери. Но тут ему на глаза попался Стрикленд. Ни слова не говоря,
он ринулся к его столику и плюнул ему в лицо. Стрикленд швырнул в него
пивной кружкой. Танцующие остановились. На мгновение воцарилась полная
тишина, но когда Строптивый Билл бросился на Стрикленда, всех до одного
охватила жажда драки, и началась свалка. Столы опрокидывались, осколки
летели на пол. Шум поднялся адский. Женщины врассыпную бросились на улицу
и за стойку. Прохожие вбегали и вмешивались в потасовку. Теперь уже
слышались проклятия на всех языках, удары, вопли; посреди комнаты в
яростный клубок сцепилось человек десять матросов. Откуда ни возьмись
явилась полиция, и все, кто мог, постарались улизнуть. Когда зал был
очищен, на полу без сознания остался лежать Строптивый Билл с глубокой
раной на голове. Капитан Николс выволок на улицу Стрикленда, рука у него
была ранена, лицо и изодранная одежда - в крови; Николсу разбили нос.
- Лучше тебе смотаться из Марселя, покуда Билл не вышел из больницы, -
сказал он Стрикленду, когда они уже добрались до "Головы китаезы" и по
мере возможности приводили себя в порядок.
- Это, пожалуй, почище петушиного боя, - заметил Стрикленд.
При этих словах мне сразу представилась его сардоническая улыбка.
Капитан Николс был в тревоге. Он хорошо знал мстительность Строптивого
Билла. Стрикленд дважды одолел мулата, а когда Билл трезв, с ним лучше не
связываться. Он теперь будет действовать исподтишка. Торопиться он не
станет, но в одну прекрасную ночь Стрикленд получит удар ножом в спину, а
через день-два тело неизвестного бродяги будет выловлено из грязной воды в
гавани. На следующий день капитан отправился на разведку к дому
Строптивого Билла. Он еще лежал в больнице, но жена, которая ходила его
навещать, сказала, что он поклялся убить Стрикленда, как только вернется
домой. Прошла целая неделя.
- Я всегда говорил, - задумчиво продолжал капитан Николс, - что если ты
уж дал тумака, то пусть это будет основательный тумак. Тогда у тебя по
крайней мере хватит времени поразмыслить о том, что делать дальше.
Но Стрикленду вдруг повезло. В бюро по найму матросов поступила заявка
- на пароход, идущий в Австралию, срочно требовался кочегар, так как
прежний в приступе белой горячки бросился в море возле Гибралтара.
- Беги скорей в гавань и подписывай контракт, - сказал капитан Николс.
- Бумаги у тебя, слава богу, есть.
Стрикленд последовал его совету, и больше они не виделись. Пароход
простоял в гавани всего шесть часов, и вечером, когда он уже рассекал
студеные волны, капитан увидел на востоке исчезающий дымок.
Я старательно изложил все слышанное от капитана потому, что меня
привлек контраст между этими событиями и той жизнью, которой при мне жил
Стрикленд на Эшлигарден, занятый биржевыми операциями. Но, с другой
стороны, я знаю, что капитан Николс - отъявленный враль и, возможно, в его
рассказе нет ни слова правды. Я бы не удивился, узнав, что он никогда в
жизни не видел Стрикленда и что все его описания Марселя вычитаны из
иллюстрированных журналов.
На этом я предполагал закончить свою книгу. Сперва мне хотелось описать
последние годы Стрикленда на Таити и его страшную кончину, а затем
обратиться вспять и познакомить читателей с тем, что мне было известно о
его первых шагах как художника. И не потому, что так мне
заблагорассудилось, а потому, что я сознательно хотел расстаться со
Стриклендом в пору, когда он с душою, полной смутных грез, покидал
континент для неведомого острова, давно уже дразнившего его воображение.
Мне нравилось, что этот человек в сорок семь лет, то есть в возрасте,
когда другие живут налаженной, размеренной жизнью, пустился на поиски
нового света. Я уже видел серое море, вспененное мистралем, и пароход; с
борта его Стрикленд смотрит, как скрываются вдали берега Франции, на
которые ему не суждено вернуться; и я думал, что много все-таки бесстрашия
было в его сердце. Я хотел, чтобы конец моей книги был оптимистическим.
Как это подчеркнуло бы несгибаемую силу человеческой души! Но ничего у
меня не вышло. Не знаю почему, повесть моя не желала строиться, и после
нескольких неудачных попыток я отказался от этого замысла, начал, как
положено, книгу с начала и решил рассказать читателю только то, что я знал
о жизни Стрикленда, последовательно излагая факты.
Но в моем распоряжении были лишь самые отрывочные сведения. Я оказался
в положении биолога, которому по одной кости предстоит не только
восстановить внешний вид доисторического животного, но и его жизненный
уклад. Стрикленд не произвел сильного впечатления на людей, которые
соприкасались с ним на Таити. Для них он был просто бродяга без гроша за
душой, отличавшийся от других бродяг разве тем, что он малевал какие-то
чудные картины. И лишь через несколько лет после его смерти, когда на
остров из Парижа и Берлина съехались агенты крупных торговцев картинами в
надежде, что там еще можно будет разыскать кое-что из творений Стрикленда,
они стали догадываться, что среди них жил человек весьма недюжинный. Тут
их осенило, что они за медный грош могли купить полотна, которые стоили
теперь огромных денег, и они очень сокрушались об упущенных возможностях.
Среди жителей Папеэте, знавших Стрикленда, был один французский еврей по
имени Коэн, у которого случайно оказалась картина Стрикленда. Маленький
старичок с добродушными глазками и приветливой улыбкой, наполовину
торговец, наполовину моряк, он курсировал на собственной шхуне между
Паумоту и Маркизскими островами, привозя туда всевозможные товары и взамен
забирая копру, перламутр и жемчуг. Мне сказали, что он собирается недорого
продать большую черную жемчужину, и я пошел к нему; когда же выяснилось,
что жемчужина мне все равно не по карману, я заговорил с ним о Стрикленде.
Старик хорошо знал его.
- Я, видите ли, интересовался им, потому что он был художник. У нас на
островах художник - редкость, и я очень его жалел за то, что он так слаб в
своем ремесле. Я первый дал ему работу. У меня есть плантация На
полуострове, и туда требовался надсмотрщик. От туземцев ведь работы не
добьешься, если над ними нет белого надсмотрщика. Я ему сказал: "У вас
останется куча времени, чтобы писать картины, и денег немножко
подработаете". Я знал, что он голодает, и предложил ему хорошее жалованье.
- Не думаю, чтобы он был хорошим надсмотрщиком, - улыбнулся я.
- Я смотрел на это сквозь пальцы, потому что всегда любил художников.
Это ведь у нас в крови. Но он прослужил у меня всего два или три месяца и
ушел, как только заработал денег на холст и краски. Он восхищался здешнею
природой, и его опять потянуло бродяжничать. Но я иногда продолжал с ним
встречаться. Он изредка наведывался в Папеэте и по нескольку дней жил там,
а потом, если ему удавалось достать у кого-нибудь денег, опять исчезал. В
один из таких наездов он пришел ко мне и попросил взаймы двести франков.
Вид у него был такой, словно он не ел целую неделю, и у меня не хватило
духу ему отказать. На этих деньгах я, конечно, поставил крест. И вдруг
через год он является и приносит мне картину. Он словом не обмолвился о
долге, а только сказал: "Вот вам вид вашей плантации, я его написал для
вас". Я взглянул на нее и не знал, что сказать, но, конечно, поблагодарил,
а когда он ушел, я показал ее жене.
- Что же это была за картина? - спросил я.
- Лучше не спрашивайте. Я в ней ровно ничего не понял, так как отродясь
подобного не видывал. "Что нам с ней делать?" - сказал я жене. "О том,
чтобы ее повесить, нечего и думать, - отвечала она, - люди будут смеяться
над нами". Она снесла картину на чердак, где у нас лежала пропасть всякого
хлама, потому что моя жена не в состоянии выбросить ни одной вещи. Это ее
мания. Можете себе представить мое изумление, когда перед самой войной
брат написал мне из Парижа: "Не знаешь ли ты чего-нибудь об английском
художнике, который жил на Таити? Оказалось, что он гений и его картины
идут по очень высокой цене. Постарайся разыскать что-нибудь из его вещей и
пришли мне. Можно хорошо заработать". Я спрашиваю жену, как насчет
картины, которую мне подарил Стрикленд? Может, она все еще на чердаке?
"Конечно, на чердаке, - говорит жена, - ты же знаешь, что я никогда ничего
не выбрасываю, это моя мания". Мы с ней полезли на чердак и среди бог
знает какого хлама, накопившегося за тридцать лет нашей жизни в этом доме,
разыскали картину. Я опять смотрю на нее и говорю: "Ну кто бы мог
подумать, что надсмотрщик с моей плантации, которому я дал взаймы двести
франков, окажется гением? Скажи на милость, что хорошего в этой картине?"
- "Не знаю, - отвечала она, - на нашу плантацию это нисколько не похоже, и
кокосовых пальм с синими листьями я никогда не видала. Но они там все с
ума посходили в Париже, и, может, твоему брату удастся продать ее за
двести франков, которые тебе задолжал Стрикленд". Сказано - сделано. Мы
запаковали и отправили картину. В скором времени пришло письмо от брата. И
что же, вы думаете, он написал? "Получив твою картину, я сначала решил,
что тебе вздумалось надо мной подшутить. Я бы лично не дал за нее и того,
что стоила пересылка. Я даже боялся показать ее тому человеку, который
надоумил меня послать тебе запрос. Можешь себе представить, как я был
удивлен, когда он объявил, что это замечательное произведение искусства, и
предложил мне тридцать тысяч франков. Он, может быть, дал бы больше, но я,
откровенно говоря, совсем обалдел и согласился, не успев даже собраться с
мыслями".
И затем мсье Коэн сказал нечто совершенно очаровательное:
- Как жаль, что бедняга Стрикленд не дожил до этого дня. Воображаю его
удивление, когда я бы вручил ему за его картину двадцать девять тысяч
восемьсот франков.
Я жил в отеле "Де ла Флер", и хозяйка его, миссис Джонсон, поведала мне
печальную историю о том, как она прозевала счастливый случай. После смерти
Стрикленда часть его имущества продавалась с торгов на рынке в Папеэте.
Миссис Джонсон отправилась на торги, потому что среди его вещей была
американская печка, которую ей хотелось приобрести. В конце концов она ее
и купила за двадцать семь франков.
- Там было еще штук десять картин, да только без рам, - рассказывала
она, - и никто на них не льстился. Некоторые пошли за десять франков, а
большинство за пять или шесть. Подумать только, если бы я их купила, я бы
теперь была богатой женщиной.
Нет, Тиаре Джонсон ни при каких обстоятельствах не стала бы богатой
женщиной. Деньги текли у нее из рук. Она была дочерью туземки и
английского капитана, обосновавшегося на Таити. Когда я с ней
познакомился, ей было лет пятьдесят, но выглядела она старше - прежде
всего из-за своих громадных размеров. Высокая и страшно толстая, она
казалась бы величественной, если б ее лицо способно было выразить
что-нибудь, кроме добродушия. Руки ее напоминали окорока, грудь -
гигантские кочны капусты; лицо миссис Джонсон, широкое и мясистое,
почему-то казалось неприлично голым, а громадные подбородки переходили
один в другой - сколько их было, сказать не берусь: они утопали в ее
бюсте. Она с утра до вечера ходила в розовом капоте и широкополой
соломенной шляпе. Но когда она распускала свои темные, длинные и вьющиеся
волосы, а делала она это нередко, потому что они составляли предмет ее
гордости, то ими нельзя было не залюбоваться, и глаза у нее все еще
оставались молодыми и задорными. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь
смеялся заразительнее, чем она. Смех ее, начавшись с низких раскатов
где-то в горле, становился все громче и громче, причем сотрясалось все ее
огромное тело. Превыше всего на свете она ставила веселую шутку, стакан
вина и красивого мужчину. Знакомство с нею было истинным удовольствием.
Лучшая повариха на острове, Тиаре обожала вкусно покушать. С утра до
поздней ночи восседала она в кухне на низеньком стуле, вокруг нее
суетились повар-китаец и три девушки-туземки, а она отдавала приказания,
весело болтала со всеми и пробовала пикантные кушанья собственного
изобретения. Если ей хотелось почтить кого-нибудь из друзей, она
собственноручно стряпала обед. Гостеприимство ее не знало границ, и не
было человека на острове, который ушел бы без обеда из отеля "Де ла Флер",
пока в ее кладовой были хоть какие-нибудь припасы. Тиаре никогда не
выгоняла своих постояльцев, не плативших по счетам, надеясь, что со
временем дела их поправятся и они отдадут свой долг. Один из них попал в
беду, и она в течение многих месяцев ничего с него не спрашивала за стол и
квартиру, а когда в китайской прачечной отказались бесплатно стирать ему,
она стала отдавать в стирку его белье вместе со своим. "Нельзя же, чтоб
бедный малый разгуливал в грязных рубашках", - говорила Тиаре, а поскольку
он был мужчина - мужчины же должны курить, - то она ежедневно выдавала ему
по франку на папиросы. При этом она была с ним ничуть не менее
обходительна, чем с другими постояльцами.
Годы и тучность сделали ее неспособной к любви, но она с живейшим
интересом вникала в любовные дела молодежи. Любовь, по ее убеждению, была
естественнейшим занятием для мужчин и женщин, и в этой области она всегда
охотно давала советы и указания на основе своего обширного опыта.
- Мне еще пятнадцати не было, когда отец узнал, что у меня есть
возлюбленный, третий помощник капитана с "Тропической птицы". Настоящий
красавчик. - Она вздохнула. Говорят, женщины всегда с нежностью вспоминают
своего первого возлюбленного, - но всегда ли им удается вспомнить, кто был
первым?
- Мой отец был умный человек.
- И что же он сделал? - полюбопытствовал я.
- Сначала избил меня до полусмерти, а потом выдал за капитана Джонсона.
Я не противилась. Конечно, он был старше меня, но тоже красавец собою.
Тиаре - отец назвал ее по имени душистого белого цветка (таитяне
говорят, что если человек хоть раз услышит его аромат, то непременно
вернется на Таити, как бы далеко он ни уехал), - Тиаре хорошо помнила
Стрикленда.
- Иногда он заглядывал к нам, а кроме того, я часто видела его на
улицах Папеэте. Я так его жалела - тощий, всегда без денег. Бывало, стоит
мне услышать, что он в городе, и я сейчас же посылала боя звать его
обедать. Раз-другой я даже раздобыла для него работу, но он как-то ни к
чему не мог прилепиться. Пройдет немного времени, его опять уже тянет в
лес - и он исчезает.
Стрикленд добрался до Таити через полгода после того, как покинул
Марсель. Проезд свой он заработал матросской службой на судне, совершавшем
рейсы между Оклендом и Сан-Франциско, и высадился на берег с этюдником,
мольбертом и дюжиной холстов. В кармане у него было несколько фунтов
стерлингов, заработанных в Сиднее. Высадившись на Таити, он, видимо, сразу
почувствовал себя дома. Стрикленд поселился у туземцев в маленьком домишке
за городом.
По словам Тиаре, он как-то сказал ей:
- Я мыл палубу, и вдруг один матрос говорит мне: "Вот и пришли!" Я
поднял глаза, увидал очертания острова и мигом понял - это то самое место,
которое я искал всю жизнь. Когда мы подошли ближе, мне показалось, что я
узнаю его. Мне и теперь случается видеть уголки, как будто давно знакомые.
Я готов голову дать на отсечение, что когда-то уже жил здесь.
- Это случается, - заметила Тиаре, - я знавала людей, которые сходили
на берег на несколько часов, покуда пароход грузится, и никогда не
возвращались домой. А другие приезжали сюда служить на один год и всячески
поносили Таити, потом они уезжали и клялись, что лучше повесятся, чем
снова приедут сюда. А через несколько месяцев мы снова встречали их на
пристани, и они говорили, что уже нигде больше не находят себе места.
Мне думается, что есть люди, которые родились не там, где им следовало
родиться. Случайность забросила их в тот или иной край, но они всю жизнь
мучаются тоской по неведомой отчизне. Они чужие в родных местах, и
тенистые аллеи, знакомые им с детства, равно как и людные улицы, на
которых они играли, остаются для них лишь станцией на пути. Чужаками живут
они среди родичей; чужаками остаются в родных краях. Может быть, эта
отчужденность и толкает их вдаль, на поиски чего-то постоянного, чего-то,
что сможет привязать их к себе. Может быть, какой-то глубоко скрытый
атавизм гонит этих вечных странников в края, оставленные их предками
давно-давно, в доисторические времена. Случается, что человек вдруг
ступает на ту землю, к которой он привязан таинственными узами. Вот
наконец дом, который он искал, его тянет осесть среди природы, ранее им не
виданной, среди людей, ранее не знаемых, с такой силой, точно это и есть
его отчизна. Здесь, и только здесь, он находит покой.
Я рассказал Тиаре историю одного человека, с которым я познакомился в
лондонской больнице Святого Фомы. Это был еврей по имени Абрагам,
белокурый, плотный молодой человек, нрава робкого и скромного, но на
редкость одаренный. Институт дал ему стипендию, и за пять лет учения он
неизменно оставался лучшим студентом. После окончания медицинского
факультета Абрагам был оставлен при больнице как хирург и терапевт.
Блистательные его таланты признавались всеми. Вскоре он получил постоянную
должность, будущее его было обеспечено. Если вообще можно что-нибудь с
уверенностью предрекать человеку, то уж Абрагаму, конечно, можно было
предречь самую блестящую карьеру. Его ждали почет и богатство. Прежде чем
приступить к своим новым обязанностям, он решил взять отпуск, а так как
денег у него не было, то он поступил врачом на пароход, отправлявшийся в
Ливан; там не очень-то нуждались в судовом враче, но один из главных
хирургов больницы был знаком с директором пароходной линии - словом, все
отлично устроилось.
Через месяц или полтора Абрагам прислал в дирекцию письмо, в котором
сообщал, что никогда не вернется в больницу. Это вызвало величайшее
удивление и множество самых странных слухов. Когда человек совершает
какой-нибудь неожиданный поступок, таковой обычно приписывают недостойным
мотивам. Но очень скоро нашелся врач, готовый занять место Абрагама, и об
Абрагаме забыли. О нем не было ни слуху ни духу.
Лет примерно через десять, когда экскурсионный пароход, на котором я
находился, вошел в гавань Александрии, мне вместе с другими пассажирами
пришлось подвергнуться врачебному осмотру. Врач был толстый мужчина в
потрепанном костюме; когда он снял шляпу, я заметил, что у него совершенно
голый череп. Мне показалось, что я с ним где-то встречался. И вдруг меня
осенило.
- Абрагам, - сказал я.
Он в недоумении оглянулся, узнал меня, горячо потряс мне руку. После
взаимных возгласов удивления, узнав, что я собираюсь заночевать в
Александрии, он пригласил меня обедать в Английский клуб. Вечером, когда
мы встретились за столиком, я спросил, как он сюда попал. Должность он
занимал весьма скромную и явно находился в стесненных обстоятельствах.
Абрагам рассказал мне свою историю. Уходя в плавание по Средиземному морю,
он был уверен, что вернется в Лондон и приступит к работе в больнице
Святого Фомы. Но в одно прекрасное утро его пароход подошел к Александрии,
и Абрагам с палубы увидел город, сияющий белизной, и толпу на пристани;
увидел туземцев в лохмотьях, суданских негров, шумливых, жестикулирующих
итальянцев и греков, важных турок в фесках, яркое солнце и синее небо. Тут
что-то случилось с ним, что именно, он не мог объяснить. "Это было как
удар грома, - сказал он и, не удовлетворенный таким определением, добавил:
- Как откровение". Сердце его сжалось, затем возликовало - и сладостное
чувство освобождения пронзило Абрагама. Ему казалось, что здесь его
родина, и он тотчас же решил до конца дней своих остаться в Александрии.
На судне ему особых препятствий не чинили, и через двадцать четыре часа он
со всеми своими пожитками сошел на берег.
- Капитан, верно, принял вас за сумасшедшего, - смеясь, сказал я.
- Мне было все равно, что обо мне думают. Это действовал не я, а
какая-то необоримая сила во мне. Я решил отправиться в скромный греческий
отель и вдруг понял, что знаю, где он находится. И правда, я прямо вышел к
нему и тотчас же его узнал.
- Вы бывали раньше в Александрии?
- Я до этого никогда не выезжал из Англии.
Он скоро поступил на государственную службу в Александрии, да так и
остался на этой должности.
- Жалели вы когда-нибудь о своем поступке?
- Никогда, ни на одну минуту. Я зарабатываю достаточно, чтобы
существовать, и я доволен. Я ничего больше не прошу у судьбы до самой
смерти. И, умирая, скажу, что прекрасно прожил жизнь.
Я уехал из Александрии на следующий день и больше не думал об Абрагаме;
но не так давно мне довелось обедать с другим старым приятелем, тоже
врачом, неким Алеком Кармайклом, очень и очень преуспевшим в Англии. Я
столкнулся с ним на улице и поспешил поздравить его с титулом баронета,
который был ему пожалован за выдающиеся заслуги во время войны. В память
прошлых дней мы сговорились пообедать и провести вечер вместе, причем он
предложил никого больше не звать, чтобы всласть наговориться. У него был
великолепный дом на улице Королевы Анны, обставленный с большим вкусом. На
стенах столовой я увидел прелестного Белотто и две картины Зоффаниса,
возбудившие во мне легкую зависть. Когда его жена, высокая красивая
женщина в платье из золотой парчи, оставила нас вдвоем, я, смеясь, указал
ему на перемены, происшедшие в его жизни с тех пор, как мы были
студентами-медиками. В те времена мы считали непозволительной роскошью
обед в захудалом итальянском ресторанчике на Вестминстер Бридж-роуд.
Теперь Алек Кармайкл состоял в штате нескольких больниц и, надо думать,
зарабатывал в год не менее десяти тысяч фунтов, а титул баронета был
только первой из тех почетных наград, которые, несомненно, его ожидали.
- Да, мне жаловаться грех, - сказал он, - но самое странное, что всем
этим я обязан счастливой случайности.
- Что ты имеешь в виду?
- Помнишь Абрагама? Вот перед кем открывалось блестящее будущее. В
студенческие годы он во всем меня опережал. Ему доставались все награды и
стипендии, на которые я метил. При нем я всегда играл вторую скрипку. Не
уйди он из больницы, и он, а не я, занимал бы теперь это видное положение.
Абрагам был гениальным хирургом. Никто не мог состязаться с ним. Когда его
взяли в штат Святого Фомы, у меня не было никаких шансов остаться при
больнице. Я бы сделался просто практикующим врачом без всякой надежды
выбиться на дорогу. Но Абрагам ушел, и его место досталось мне. Это была
первая удача.
- Да, ты, пожалуй, прав.
- Счастливый случай. Абрагам - чудак. Он совсем опустился, бедняга.
Служит чем-то вроде санитарного врача в Александрии и зарабатывает гроши.
Я слышал, что он живет с уродливой старой гречанкой, которая наплодила ему
с полдюжины золотушных ребятишек. Да, ума и способностей еще недостаточно.
Характер - вот самое важное. Абрагам был бесхарактерный человек.
Характер? А я-то думал, надо иметь очень сильный характер, чтобы после
получасового размышления поставить крест на блестящей карьере только
потому, что тебе открылся иной жизненный путь, более осмысленный и
значительный. И какой же нужен характер, чтоб никогда не пожалеть об этом
внезапном шаге! Но я не стал спорить, а мой приятель задумчиво продолжал:
- Конечно, с моей стороны было бы лицемерием делать вид, будто я жалею,
что Абрагам так поступил. Я-то ведь на этом немало выиграл. - Он с
удовольствием затянулся дорогой сигарой. - Но не будь у меня тут личной
заинтересованности, я бы пожалел, что даром пропал такой талант. Черт
знает что, и надо же так исковеркать себе жизнь!
Я усомнился в том, что Абрагам исковеркал себе жизнь. Разве делать то,
к чему у тебя лежит душа, жить так, как ты хочешь жить, и не знать
внутреннего разлада - значит исковеркать себе жизнь? И такое ли уж это
счастье быть видным хирургом, зарабатывать десять тысяч фунтов в год и
иметь красавицу жену? Мне думается, все определяется тем, чего ищешь в
жизни, и еще тем, что ты спрашиваешь с себя и с других. Но я опять
придержал язык, ибо кто я, чтобы спорить с баронетом?
Когда я рассказал эту историю Тиаре, она похвалила меня за
сдержанность, и последующие несколько минут мы работали молча - лущили
горох. Но затем ее взгляд, всегда бдительный в кухонных делах, отметил
какое-то упущение повара-китайца, вызвавшее в ней бурю негодования. Она
излила на него целый поток брани. Китаец не остался в долгу, и разгорелась
отчаянная перепалка. Они кричали на туземном языке - я знал на нем не
больше десятка слов, - и так, что казалось, вот-вот начнется
светопреставление; но мир внезапно был восстановлен, и Тиаре протянула
повару сигарету. Они оба спокойно закурили.
- А вы знаете, что это я нашла ему жену? - вдруг сказала Тиаре, и все
ее необъятное лицо расплылось в улыбке.
- Повару?
- Нет, Стрикленду.
- Но он был женат.
- Он мне так и сказал, но я отвечала, что та жена в Англии, а Англия на
другом конце света.
- Это верно, - согласился я.
- Он появлялся в Папеэте каждые два или три месяца - словом, когда ему
нужны были краски, табак и деньги, и бродил по улицам, точно бездомный
пес. Я очень его жалела. У меня здесь была горничная девушка, ее звали
Ата, моя дальняя родственница; родители у нее умерли, и я взяла ее жить к
себе. Стрикленд иногда к нам захаживал - хорошенько пообедать или сыграть
с боем в шахматы. Я заметила, что она на него поглядывает, и спросила,
нравится ли он ей. Она сказала, что очень даже нравится. Вы же знаете этих
девчонок, они всегда готовы пойти за белым человеком.
- Разве она была туземка? - спросил я.
- Да, чистокровная туземка. Так вот, после разговора с ней я послала за
Стриклендом и сказала ему: "Пора тебе остепениться, Стрикленд. В твоем
возрасте уже не пристало возиться с девчонками на набережной. Это дрянные
девчонки, и ничего хорошего от них ждать не приходится. Денег у тебя нет,
и ни на одной службе ты больше двух месяцев не продержался. Теперь тебя
уже никто не возьмет на работу. Ты говоришь, что можешь просуществовать,
живя в лесу то с одной, то с другой из местных женщин, благо они так охочи
до белых мужчин, но это-то как раз белому мужчине и не подобает. А теперь
слушай меня внимательно. Стрикленд..."
Тиаре мешала французские слова с английскими, ибо одинаково бегло
говорила на обоих языках, хотя и с певучим акцентом, не лишенным
приятности. Слушая Тиаре, я думал, что так, наверно, говорила бы птица,
умей она говорить по-английски.
- Как ты насчет того, чтобы жениться на Ате? Она хорошая девочка, и ей
всего семнадцать лет. Она привередница, не чета другим нашим девчонкам;
капитан или первый помощник, ну это еще куда ни шло, но ни один туземец к
ней не прикасался. Elle se respecte, vois-tu [она себя уважает (франц.)].
Эконом с "Оаху", когда был здесь в последний раз, сказал, что не видел на
островах девушки красивее Аты. Ей пора обзавестись семьей, а кроме того,
капитаны и первые помощники тоже ведь любят разнообразие. Я у себя долго
девушек не держу. У Аты есть клочок земли возле Таравао, у самого въезда
на мыс, и при нынешних ценах на копру вы вполне проживете. Там есть дом, и
ты будешь писать картины сколько твоей душе угодно. Ну как? - Тиаре
перевела дыхание.
- Вот тогда он мне и сказал про свою жену в Англии. "Бедный мой
Стрикленд, - отвечала я, - у каждого мужчины где-нибудь есть жена, поэтому
они и бегут к нам на острова. Ата - разумная девушка, и ей не нужны
церемонии у мэра. Она протестантка, а протестанты, как тебе известно,
смотрят на все это иначе, чем католики". Тут он сказал: "А что думает сама
Ата?" - "Ата, по-моему, к тебе неравнодушна, - заметила я. - За ней дело
не станет. Позвать ее?" Он фыркнул как-то отрывисто и сердито, у него была
такая манера, и я позвала Ату. Она знала, о чем я говорю с ним, плутовка;
я краешком глаза видела, что она подслушивает, хотя она и делала вид, что
гладит мою блузку. Ата подошла; она смеялась и немножко робела. Стрикленд,
ни слова не говоря, смотрел на нее.
- Она была хорошенькая? - спросил я.
- Недурна. Да вы, наверно, видели ее на картинах. Стрикленд без конца
ее писал, иногда в парео, а иногда и совсем голую. Да, она была очень
недурна. И стряпать умела хорошо. Я сама ее выучила. Я вижу, что Стрикленд
задумался, и говорю: "Ата получала у меня хорошее жалованье и принакопила
деньжат, да еще капитаны и первые помощники иной раз давали ей, у нее
теперь не одна сотня франков". Он потеребил свою рыжую бороду и улыбнулся.
"Ну как, Ата, - сказал он, - гожусь я тебе в мужья?" Она ничего не
отвечала, только хихикнула. "Я же говорю, милый мой Стрикленд, что девочка
к тебе неравнодушна", - настаивала я. "Я буду бить тебя", - сказал
Стрикленд, глядя на Ату. "А как иначе я узнаю, что ты меня любишь?" -
ответила она.
Тиаре прервала свой рассказ, задумалась и потом сказала:
- Мой первый муж, капитан Джонсон, постоянно колотил меня. Он был
настоящий мужчина. Красавец собой, высокий - шесть футов три дюйма, и
пьяный никакого удержу не знал. В такие дни я ходила вся в синяках и
кровоподтеках. Ох, как я плакала, когда он умер. Думала, что не переживу
его. Но по-настоящему я узнала цену своей потере, только выйдя замуж за
Джорджа Рейни. Чтобы узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. В жизни
у меня не было большего разочарования. Рейни тоже был видный мужчина.
Ростом чуть пониже капитана Джонсона и с виду крепкий. Но только с виду.
Спиртного он в рот не брал. Ни разу меня не ударил. Ему бы быть
миссионером. Я крутила романы с офицерами всех судов, которые входили в
нашу гавань, а Джордж Рейни ничего не замечал. Под конец мне стало
невтерпеж, и я развелась с ним. Зачем нужен такой муж? Ужас, как некоторые
мужчины обращаются с женщинами.
Я повздыхал вместе с Тиаре, прочувствованно заметил, что мужчины спокон
веков были обманщиками, и попросил продолжать рассказ о Стрикленде.
- "Ладно, - сказала я ему, - спешить некуда. Обдумай все хорошенько. У
Аты чудная комнатка во флигеле. Поживи с ней хотя бы месяц и проверь,
понравится ли она тебе. Столоваться можешь у меня. А через месяц, если
решишь жениться на ней, прямо переезжайте в ее дом и устраивайтесь". Он
согласился. Ата продолжала работать по дому, а он ел у меня, как я и
обещала. Кроме того, я научила Ату готовить несколько блюд, которые он
любил. Писал он в то время мало, больше бродил по горам и купался. Часто
сидел на берегу, не сводя глаз с лагуны, а под вечер ходил смотреть на
остров Муреа или ловил рыбу. Любил он еще шататься в гавани и болтать с
туземцами. Да, Стрикленд был славный, тихий малый. Каждый вечер после
обеда они с Атой уходили во флигель. Я видела, что его уже тянет в лес, и
в конце месяца спросила, на что он решился. Он отвечал, что если Ата
согласна, он готов уйти с ней. Я устроила им свадебный обед, своими руками
приготовила гороховый суп, омара a la portugaise [по-португальски
(франц.)], кэрри и салат из кокосовых орехов, - кстати, вы, кажется, еще
не пробовали у меня этого салата? Обязательно надо угостить вас, пока вы
здесь, - и на сладкое я подала им мороженое. А сколько мы выпили
шампанского и потом еще ликеров! Я уж решила устроить пир на славу. После
обеда мы танцевали в гостиной. Я еще так не разжирела тогда и до смерти
любила танцевать.
Роль гостиной в отеле "Де ла Флер" выполняла небольшая комната со
старым пианино и аккуратно расставленной вдоль стен мебелью красного
дерева, обитой тисненым бархатом. На круглых столиках лежали альбомы
фотографий, а стены были украшены увеличенными фотографическими портретами
Тиаре и ее первого мужа, капитана Джонсона. И хотя Тиаре была уже стара и
толста, мы как-то раз скатали брюссельский ковер, позвали девушек,
кое-кого из друзей Тиаре и устроили танцы, правда, теперь под визгливые
звуки граммофона. На веранде воздух был пропитан приятным ароматом Тиаре,
и над нашими головами в безоблачном небе сиял Южный Крест.
Тиаре снисходительно улыбалась, вспоминая былое веселье.
- Мы танцевали до трех часов, - продолжала она свой рассказ, - и спать
пошли еще очень нетрезвые. Я сказала молодым, чтоб они, пока есть дорога,
ехали на моей двуколке, дальше им надо было большой путь пройти пешком.
Участок Аты находился далеко в горах, в ущелье. Они выехали на рассвете, и
бой, которого я послала с ними, вернулся только на следующий день.
Да, так вот женился Стрикленд.
Следующие три года были, наверно, самыми счастливыми в жизни
Стрикленда. Домик Аты стоял в восьми километрах от большой дороги,
опоясывавшей остров, и добираться к нему надо было по извилистой тропинке,
осененной кронами пышных тропических деревьев. В этом бунгало из
некрашеного дерева было всего две комнатки, рядом под навесом была
устроена кухня. Все убранство дома состояло из нескольких циновок,
служивших постелями, да качалки на веранде. Банановые пальмы с огромными,
растрепанными листьями, что похожи на изодранную одежду императрицы в
изгнании, толпились вокруг. Было там еще и грушевое дерево, и множество
кокосовых пальм: кокосовые орехи - главный доход этих краев. Отец Аты
насадил вокруг своего участка кротоновые кусты, и они росли теперь в
буйном изобилии, словно ограда из веселых праздничных огней. Перед домом
высилось манговое дерево, а по краям росчисти багряные цветы двух
сросшихся тамариндов спорили с золотом кокосовых орехов.
Здесь жил Стрикленд, кормясь тем, что давала земля, и лишь изредка
наведывался в Папеэте. Возле дома его и Аты протекала речка, в которой он
купался. Случалось, что в нее заходили косяки морской рыбы. Тогда туземцы
сбегались на берег, вооруженные острогами, и с шумом и криком вонзали их в
огромных испуганных рыб, беспорядочно стремившихся назад, в море. Иногда
Стрикленд ходил на мыс; он возвращался оттуда с омаром или с полной
корзиной пестроперых рыбок, которых Ата жарила в кокосовом масле. Она
стряпала еще и лакомое кушанье из крупных земляных крабов, то и дело
попадающихся под ноги в тех краях. В горах росли дикие апельсины, и Ата
время от времени отправлялась туда с несколькими женщинами из соседней
деревушки и приходила домой, сгибаясь под тяжестью зеленых, сладких,
пахучих плодов. Когда поспевали кокосовые орехи, родичи Аты (у нее, как и
у всех туземцев, была пропасть родни) взбирались на деревья и сбрасывали
вниз огромные зрелые плоды. Они вскрывали их и раскладывали на солнце
сушиться. Затем вырезали копру и набивали ею мешки, женщины взваливали их
на себя и несли к скупщику, в деревню у лагуны; в обмен они получали рис,
мыло, мясные консервы и немножко денег. В деревне по случаю праздника
изредка закалывали свинью, тогда гости и хозяева наедались до тошноты,
плясали и распевали религиозные песнопения.
Но дом Аты стоял на отшибе, а таитяне ленивы. Они любят кататься, любят
судачить, но ходить пешком - это не для них; Стрикленд и Ата месяцами жили
в полном одиночестве. Он писал картины, читал, а когда становилось темно,
они сидели на веранде, курили и вглядывались в ночь. Потом у Аты родился
ребенок, и бабка, принимавшая его, осталась жить у них. Вскоре к бабке
явилась ее внучка, а вслед за ней какой-то юнец - никто толком не знал,
чей он и откуда, - но он тоже, не чинясь, поселился в доме. И все они
зажили вместе.
- Tenez, voila le Capitaine Brunot [а вот и капитан Брюно (франц.)], -
сказала однажды Тиаре, когда я пытался придать слитность тому, что она
рассказала мне о Стрикленде. - Он хорошо знал Стрикленда и бывал у него в
доме.
Передо мной стоял француз, уже в летах, с окладистой черной бородой, в
которой виднелась проседь, с загорелым лицом и большими блестящими
глазами. Одет он был в белоснежный полотняный костюм. Я обратил на него
внимание еще за завтраком, и А-лин, китаец-бой, сказал мне, что он прибыл
сегодня с пароходом из Паумоту. Тиаре познакомила нас, и он вручил мне
визитную карточку, на которой стояло: "Рене Брюно" и пониже: "Капитан
дальнего плавания". Мы сидели на маленькой веранда возле кухни, и Тиаре
занималась кройкой платья для одной из горничных девушек. Капитан подсел к
нам.
- Да, я был хорошо знаком со Стриклендом, - сказал он. - Я большой
любитель шахмат, а Стрикленд всегда охотно играл. Я приезжал на Таити по
делам раза три-четыре в год, и если мне удавалось застать его в Папеэте,
мы приходили играть в отель "Де ла Флер". Когда он женился, - капитан
Брюно с улыбкой пожал плечами, - enfin [здесь: то есть, словом (франц.)],
когда он стал жить с девушкой, которую ему подсунула Тиаре, он позвал меня
к себе. Я был гостем у него на свадьбе. - Капитан взглянул на Тиаре, и они
оба рассмеялись. - Приблизительно через год, зачем и почему уж не помню, я
очутился в той части острова. Покончив с делами, я сказал себе: "Voyons,
почему бы мне не навестить беднягу Стрикленда?" Я стал расспрашивать
туземцев, не знают ли они чего о нем, и выяснил, что он живет в
каких-нибудь пяти километрах от того места, где я был. Ну, я и отправился
к нему. Никогда мне не забыть этого посещения. Я живу на атолле - это
низкая полоска земли, которая окружает лагуну, и красота там значит - море
и небо, изменчивые краски лагуны и стройность кокосовых пальм. Но место,
где жил Стрикленд, - поистине то были райские кущи. Ах, если бы я мог
описать всю прелесть этого уголка, спрятанного от мира, синее небо и пышно
разросшиеся деревья! Это было какое-то пиршество красок. Воздух
благоухающий и прохладный. Нет, словами нельзя описать этот рай. И там он
жил, не думая о мире и миром забытый. На европейский глаз все это,
наверно, выглядело убого. Дом полуразрушенный и не слишком чистый. Когда я
пришел, на веранде валялись несколько туземцев. Вы же знаете, они народ
общительный. Один малый лежал, вытянувшись во весь рост, и курил, на нем
не было ничего, кроме парео. (Парео - это длинный лоскут красного или
синего ситца с белым узором. Туземцы обвязывают его вокруг бедер так, что
впереди он спускается до колен.) Девушка лет пятнадцати плела шляпу из
листьев пандануса, продолжал капитан Брюно, - какая-то старуха, сидя на
корточках, курила трубку. Затем я увидел Ату. Она кормила грудью
новорожденного, другой ребенок, совершенно голый, играл у ее ног. Увидев
меня, она крикнула Стрикленда, и он появился в дверях. На нем тоже не было
ничего, кроме парео. Право же, мне не забыть эту фигуру: всклокоченные
волосы, рыжая борода, широкая волосатая грудь. Ноги у него были сбитые,
все в мозолях и царапинах: я понял, что он всегда ходит босиком. Он стал
настоящим туземцем. Мне он, по-видимому, обрадовался и тотчас же велел Ате
зарезать к обеду цыпленка. Затем он потащил меня в дом показывать картину,
над которой сейчас работал. В углу комнаты была навалена куча циновок,
посредине стоял мольберт и на нем холст. Мне было жалко Стрикленда, и я
купил у него по дешевке несколько картин для себя и для своих друзей во
Франции. И хотя покупал я эти картины просто из сострадания, но постепенно
полюбил их. Честное слово, мне в них виделась какая-то странная красота.
Все считали меня сумасшедшим, а вот вышло-то, что я был прав. Я был первым
его поклонником на островах.
Он бросил злорадный взгляд на Тиаре, которая снова, охая и ахая,
принялась рассказывать о том, как на распродаже стриклендова имущества она
не обратила внимания на картины, а купила американскую печку за двадцать
семь франков.
- И эти картины еще у вас? - полюбопытствовал я.
- Да, я держу их, покуда моя дочь не станет невестой. Тогда я их
продам, а деньги пойдут ей в приданое.
Затем он продолжил рассказ о своем посещении Стрикленда.
- Никогда я не забуду этого вечера. Я думал пробыть у него не больше
часа, но он настойчиво просил меня остаться ночевать. Я колебался, мне,
признаться, не очень-то нравился вид циновок, на которых мне предлагалось
спать, но в конце концов согласился. Когда я строил себе дом на Паумоту, я
месяцами спал на худшей постели, и над головой у меня были только ветки
тропического кустарника; что же касается насекомых, то кожа у меня толстая
и укусов не боится. Мы пошли на реку купаться, покуда Ата стряпала обед, а
пообедав, сидели на веранде. Курили и болтали. Туземный юнец играл на
концертино песенки, певшиеся в мюзик-холлах лет десять назад. Странно они
звучали среди тропической ночи, за тысячи миль от цивилизованного мира. Я
спросил Стрикленда, не тяготит ли его жизнь в глуши, среди всего этого
народа. Нет, сказал он; ему удобно иметь модели под рукой. Вскоре туземцы,
громко зевая, ушли спать, а мы с ним остались одни. Не знаю, как описать
непроницаемую тишину этой ночи. На моем острове никогда не бывает такой
полной тишины. У моря там стоит шорох мириадов живых существ, и крабы,
шурша, копошатся в песке. По временам слышно, как где-то в лагуне прыгнула
рыба или вдруг доносятся торопливые громкие всплески, - это рыбы спасаются
бегством от акулы. И надо всем этим - извечный глухой шум прибоя. Но здесь
ничто, ничто не нарушало тишины, и воздух был напоен ароматом белых ночных
цветов. Так дивно хороша была эта ночь, что душа, казалось, не могла
больше оставаться в темнице тела. Вы ясно чувствовали: вот-вот она
унесется в горние страны, и даже смерть принимала здесь обличье друга.
Тиаре вздохнула.
- Ах, если бы мне было пятнадцать лет!
Тут она увидела кошку, крадущуюся к блюду с креветками на кухонном
столе, проворно запустила книжкой ей вдогонку да еще излила на негодницу
целый поток брани.
- Я спросил его, счастлив ли он с Атой. "Ата не пристает ко мне, -
отвечал Стрикленд. - Она готовит мне пищу и смотрит за своими детьми. Она
делает все, что я ей велю. И дает мне то, что я спрашиваю с женщины". - "И
вы никогда не жалеете о Европе? Не скучаете по огням парижских или
лондонских улиц, по друзьям, по людям, вам равным, или... - que saisje [да
мало ли (франц.)] - по театрам, газетам? Не хотите снова услышать, как
омнибусы грохочут по булыжной мостовой?" Он долго молчал, потом ответил:
"Я останусь здесь до самой смерти". - "Но неужто вам не бывает тоскливо,
одиноко?" Он фыркнул: "Mon pauvre ami [мой бедный друг (франц.)], вы,
видно, не понимаете, что такое художник".
Капитан Брюно мягко улыбнулся, и в его темных, добрых глазах появилось
странное выражение.
- Стрикленд был несправедлив ко мне: я знаю, что такое мечты. И мне
являлись видения. По-своему, и я художник.
Мы умолкли, а Тиаре вытащила из своего объемистого кармана пачку
папирос, дала нам по одной, и мы все трое закурили. Наконец Тиаре прервала
молчание:
- Раз уж monsieur так интересуется Стриклендом, почему бы вам не свести
его к доктору Кутра? Доктор мог бы рассказать кое-что о его болезни и
смерти.
- Volontiers [с удовольствием (франц.)], - отвечал капитан, глядя на
меня.
Я поблагодарил. Он вынул часы.
- Уже седьмой. Мы застанем его дома, если пойдем сейчас же.
Я встал без дальнейших церемоний, и мы двинулись по дороге к
докторскому дому. Он жил в предместье, но так как и отель "Де ла Флер"
находился на окраине, то мы быстро вышли за город. Широкую дорогу осеняли
перечные деревья, по обе ее стороны простирались плантации кокосовых пальм
и ванили. Птицы-пираты чирикали среди пальмовых листьев. Проходя по
каменному мосту, переброшенному через мелководную реку, мы остановились
посмотреть на купающихся мальчишек. Они гонялись друг за дружкой,
пронзительно крича и смеясь, их мокрые коричневые тела блестели на солнце.