Сомерсет Моэм. Бремя страстей человеческих

                               Содержание:



Страница 1 Страница 2 Страница 3 страница 4 страница 5

страница 6 страница 7 страница 8 страница 9 страница 10

Биография


Другие произведения:

Луна и грош
Пироги и пиво, или скелет в шкафу
Театр

73 Через три недели Филип проводил Милдред с ребенком в Брайтон. Она быстро поправилась и выглядела лучше, чем когда бы то ни было. Ехала она в пансион, где несколько раз проводила воскресные дни с Эмилем Миллером; она написала туда, что мужу пришлось уехать по делам в Германию и она будет жить одна с ребенком. Ей доставляло удовольствие выдумывать небылицы о своем семейном положении, и у нее был недюжинный дар изобретать всякие подробности. Милдред рассчитывала найти в Брайтоне женщину, которая согласится взять ребенка на воспитание. Филипа поразила та черствость, с которой она стремилась поскорее избавиться от младенца, но она довольно здраво убеждала его в том, что бедное дитя лучше куда-нибудь пристроить, пока оно еще не успело привязаться к матери. Филипу казалось, что стоит ей побыть две-три недели с ребенком, и в ней непременно заговорит материнский инстинкт; он надеялся, что это чувство поможет ему убедить Милдред оставить ребенка у себя, но ожидания его не оправдались. Милдред неплохо обращалась с ребенком, делала для него все, что положено; иногда он ее даже забавлял, и она любила о нем рассказывать, но в душе была к нему совершенно равнодушна. Она не чувствовала, что ребенок - это часть ее самой. Ей казалось, что девочка уже похожа на отца. Ее постоянно точила мысль, что она будет делать с ней, когда та станет постарше, и злилась на себя, что была такой дурой и ее родила. - Эх, кабы я знала тогда все, что знаю теперь! - любила она повторять. Она смеялась над тем, что Филипа беспокоит судьба ребенка. - Ты из-за нее поднимаешь такую суматоху, словно она твоя. Представляю себе Эмиля на твоем месте. Вот уж кто не стал бы распускать слюни! Филип наслушался историй о бесчеловечном обращении с отданными на воспитание детьми и об извергах, которые истязают несчастных ребят, порученных им жестокими, эгоистичными родителями. - Не болтай глупостей, - говорила Милдред. - Это бывает, если даешь деньги вперед. А когда ты платишь каждую неделю, они стараются, чтобы уход был хороший. Филип настаивал на том, чтобы Милдред отдала ребенка людям, у которых своих детей нет, и взяла бы с них обещание, что других детей они брать не станут. - Не торгуйся и не жадничай, - говорил он. - Я предпочту платить полгинеи в неделю и не рисковать, что ребенка будут бить или морить голодом. - Ну и чудной же ты человек! - засмеялась она. Беззащитность ребенка казалась Филипу необычайно трогательной. Это было крошечное, уродливое, вечно чем-то недовольное существо. Его рождения ждали со стыдом и душевной болью. Никому он не был нужен. И целиком зависел от того, даст ли ему чужой человек пищу, кров и одежду. Когда поезд тронулся, Филип поцеловал Милдред. Он поцеловал бы и ребенка, но боялся, что Милдред станет над ним смеяться. - Ты мне будешь писать? Да, дорогая? А я тебя буду ждать с нетерпением! - Смотри не провались на экзамене. Филип и так готовился прилежно, но теперь, когда до экзамена осталось десять дней, он целиком погрузился в занятия. Он должен был выдержать во чтобы то ни стало: во-первых, ему не хотелось тратить лишнее время и деньги, а деньги за последние четыре месяца текли рекой; во-вторых, экзамен означал конец зубрежки - студент переходил к занятиям общей медициной, акушерством и хирургией - предметами куда более живыми, чем анатомия и физиология, которые он изучал до сих пор. Филип с интересом ждал второй половины курса обучения. К тому же ему было бы неприятно признаться Милдред, что он потерпел поражение: хотя экзамен был очень трудный и большинство студентов проваливались при первой попытке, Филип знал, что Милдред будет им недовольна, а она обладала удивительной способностью унижать человека. Милдред сообщила открыткой, что доехала благополучно, и ежедневно он отрывал от занятий полчаса, чтобы написать ей длинное письмо. Он всегда робел, когда ему приходилось выражать свои чувства, но оказалось, что на бумаге он может высказать то, что постеснялся бы произнести вслух. Пользуясь этим, он изливал ей свое сердце. До сих пор он не решался ей сказать, каким обожанием полно все его существо, как любовь окрашивает все его поступки, все его мысли. Он писал ей о будущем, о счастье, которое его ждет, и о глубочайшей благодарности, которую он к ней чувствует. Он спрашивал себя (он часто спрашивал себя об этом и раньше, но ни разу не отважился передать словами), что было в ней такого, что наполняло его душу невыразимым восторгом. Он сам этого не понимал; он знал одно: когда она с ним, он счастлив, а когда ее нет, весь мир становится холодным и неприютным; он знал, что, когда думает о ней, сердце его словно расширяется, наполняет всю грудь (будто ему сдавило легкие), бьется, как безумное, ему становится трудно дышать; радость от того, что она рядом, доходит до боли, до дрожи в коленях, и он чувствует странную слабость, словно от голода. Он с нетерпением ждал от нее ответа. Он и не надеялся, что она будет писать часто, зная, что письма даются ей с трудом, и его обрадовала даже нескладная записочка, которую он получил в ответ на четыре своих письма. Она писала о пансионате, где сняла комнату, о погоде и о ребенке; сообщала, что гуляет по взморью со знакомой дамой, которую встретила в пансионате; эта дама очень привязалась к ребенку; в субботу она собирается в театр; в Брайтоне становится людно. Филип был тронут этой запиской - она была такой деловитой. Официальный тон и топорный стиль вызвали у него невольную улыбку - ему так захотелось поскорее обнять Милдред, расцеловать ее. Он пошел на экзамен со счастливой уверенностью в успехе. Обе письменные работы не представляли для него трудностей. Он знал, что хорошо с ними справился, и, хотя вторая половина экзаменов была устной, а он очень волновался, ему удалось ответить на все вопросы. Когда ему сообщили результат, он сразу же послал радостную телеграмму Милдред. Вернувшись домой, Филип нашел от Милдред письмо, где она писала, что ей, пожалуй, полезно бы побыть в Брайтоне еще недельку. Она нашла женщину, которая с удовольствием возьмет ребенка за семь шиллингов в неделю, но об этой женщине надо навести еще кое-какие справки, да и самой ей лучше провести лишних несколько дней на море. Ей страшно неприятно просить у Филипа денег, но не пришлет ли он ей немножко с обратной почтой, так как ей пришлось купить себе новую шляпку; не могла же она гулять с знакомой дамой всегда в одной и той же шляпке, тем более что эта дама - большая модница. Филип почувствовал жестокое разочарование. Всякая радость от того, что он выдержал экзамен, сразу пропала. - Если бы она любила меня хоть в четверть того, как я люблю ее, она не захотела бы остаться там ни одного лишнего дня! Но он быстро откинул эту мысль; нельзя же быть таким эгоистом: конечно, ее здоровье важнее всего на свете! Однако ему теперь нечего делать, почему бы не провести неделю с ней в Брайтоне - они смогут быть целые дни вместе. Сердце его забилось от этой мысли, Разве не забавно появиться перед Милдред словно из-под земли и сообщить ей, что он снял комнату в том же пансионате? Он посмотрел расписание поездов. Но тут его взяло сомнение. Филип не был уверен, что Милдред ему обрадуется: она завела себе в Брайтоне друзей; он человек тихий, а она любит развлекаться; Филип не скрывал от себя, что Милдред куда веселее с другими, чем с ним. Ему будет нестерпимо тяжело, если он хоть на миг почувствует, что мешает ей. Он боялся рисковать. Он не решался даже написать ей, что приедет, так как его больше ничего не удерживает в городе и ему хочется хоть неделю видеть ее каждый день. Милдред знает, что он теперь совершенно свободен; если бы она хотела, чтобы он приехал, она бы его пригласила сама. Как он будет страдать, если попросит разрешения приехать, а она придумает какой-нибудь предлог, чтобы ему отказать. Он ответил ей на следующий день и послал билет в пять фунтов, а в приписке к письму сообщил, что, если она будет так мила, что захочет провести с ним субботу и воскресенье, он с удовольствием к ней приедет, однако пусть ни в коем случае не нарушает своих планов. Ответа он ждал с нетерпением. Милдред написала, что если бы знала о его приезде заранее, то все бы предусмотрела, а так она уже условилась пойти в субботу в мюзик-холл; к тому же в пансионате начнутся всякие сплетни, если он там остановится. Почему бы ему не приехать в воскресенье утром и не провести с ней день? Они пообедают в "Метрополе", а потом она сводит его к той весьма достойной особе - настоящая леди, в полном смысле слова, - которая берет на воспитание ребенка. Настало воскресенье. Филип благословлял Бога за то, что погода выдалась хорошая. Когда поезд подходил к Брайтону, все купе было залито солнцем. Милдред ждала его на перроне. - Как мило с твоей стороны, что ты пришла меня встретить! - закричал он, сжимая ее руки. - Но ты ведь, небось, ждал, что я тебя встречу? - Я надеялся, что ты придешь. Боже мой, как ты прелестно выглядишь! - Да, я тут очень хорошо поправилась, по-моему, мне полный смысл побыть здесь как можно дольше. А у нас в пансионате очень приличная публика. Мне просто позарез нужно было немножко развлечься - ведь все эти месяцы я не видела ни души! Такая бывала скука... У Милдред был очень элегантный вид в новой шляпке из черной соломки с большими полями, украшенной множеством дешевых цветов; вокруг шеи развевалось длинное боа из поддельного лебяжьего пуха. Она все еще была очень худа и немножко горбилась на ходу (впрочем, она всегда была чуточку сутулой), но глаза уже не казались такими огромными, и, хотя румянец на щеках так и не появился, кожа потеряла свой землистый оттенок. Они пошли к морю. Филип, вспомнив, что он не ходил рядом с ней уже много месяцев, вдруг снова застеснялся своей хромоты и старался шагать ровнее, чтобы не так было заметно. - Ты хоть немножко рада меня видеть? - спросил он; любовь, как одержимая, билась в его сердце. - Конечно, рада. Нечего и спрашивать. - Кстати, Гриффитс шлет тебе нежный привет. - Вот нахал! Он часто рассказывал ей о Гриффитсе. Говорил, как тот любит ухаживать за женщинами, и смешил ее, пересказывая какое-нибудь любовное приключение, о котором Гриффитс поведал ему под строжайшим секретом. Милдред выслушивала все это, иногда делала вид, будто ей противно, но чаще не скрывала своего любопытства, а Филип с жаром восторгался красивой внешностью и обаянием друга. - Я уверен, что тебе он понравится не меньше, чем мне. Такой весельчак, такой славный! Филип рассказывал ей, как, будучи едва с ним знаком, Гриффитс выходил его во время болезни; самоотверженность Гриффитса при этом отнюдь не была умалена. - Он тебе не может не понравиться. - Не люблю красавчиков, - сказала Милдред. - На мой взгляд, они слишком самоуверенны. - Он хочет с тобой познакомиться. Я ужасно много ему о тебе рассказывал. - А что ты ему говорил? - заинтересовалась Милдред. Филипу некому было рассказывать о своей любви, кроме Гриффитса, и постепенно он выложил ему всю историю своих отношений с Милдред. Он описывал ее десятки раз. Он любовно перебирал каждую ее черту, и Гриффитс отлично усвоил, какие узкие у нее руки и белое лицо; он покатывался со смеху, когда Филип восторгался прелестью ее бледных, тонких губ. - О Господи спаси! Какое счастье, что я не способен так втюриться! Ей-Богу, это была бы не жизнь, а чистый ад! Филип только улыбался. Гриффитс не понимал, как упоительно быть безумно влюбленным, когда любовь - это и хлеб, и вино, и воздух, которым ты дышишь, и все, что тебе необходимо в жизни. Гриффитс знал, что Филип опекал девушку, когда она рожала, и собирался теперь с ней уехать. - Ну что ж, должен сказать, что вам пора получить хоть что-то в награду, - заметил он. - Вам это обошлось недешево. Хорошо, что вы можете себе позволить такую прихоть. - Нет, не могу, - сказал Филип. - Но разве в этом дело? Обедать было еще рано. Филип с Милдред уселись в одной из беседок на приморском бульваре и, греясь на солнышке, стали рассматривать гуляющих. Были тут и местные приказчики, которые прогуливались по двое и по трое, размахивая тросточками, и местные продавщицы, кокетливо семенившие в стайке хихикающих товарок. Людей, приехавших на день из Лондона, было нетрудно отличить: на свежем воздухе кровь приливала к их усталым лицам. Было много евреев - толстых дам, туго затянутых в атласные платья и увешанных бриллиантами, низеньких, дородных мужчин, живо размахивающих руками. Были тут и холеные пожилые джентльмены, проводившие воскресный день в одном из больших отелей; они прилежно совершали моцион после слишком сытного завтрака, чтобы набраться сил для слишком сытного обеда, обменивались друг с другом свежими новостями и беседовали о морском курорте Лондона - "Докторе Брайтоне". Время от времени проходил какой-нибудь известный актер, старательно не замечая всеобщего внимания к своей особе; один из них вырядился в пальто с каракулевым воротником, лакированные башмаки и помахивал тростью с серебряным набалдашником; у другого был такой вид, словно он только что вернулся с охоты: на нем были штаны до колен, куртка из домотканой шерсти и сдвинутая на затылок матерчатая шляпа. Солнце сияло над синим морем; синее море было чистенькое и гладкое. После обеда они отправились в Хоув знакомиться с женщиной, которая соглашалась взять на себя заботу о ребенке. Жила она в маленьком домике на боковой улочке, но комнаты были очень опрятные. Звали ее миссис Хардинг. Это была пожилая, седовласая, грузная особа с красным мясистым лицом. Выглядела она в своем чепце, как заботливая мать семейства, и Филипу она показалась доброй. - А для вас не будет ужасной морокой ухаживать за грудным младенцем? - спросил ее Филип. Она объяснила, что муж ее - помощник священника, человек много старше ее; постоянную работу ему подыскать не удается - священники предпочитают брать в помощь людей молодых, - временами он зарабатывает понемножку, заменяя больных или ушедших в отпуск, да и благотворительное общество выплачивает им крохотную пенсию, однако живется ей одиноко, присматривать за ребенком - все-таки какое-то развлечение, а несколько шиллингов в неделю, которые она за это получит, помогут ей свести концы с концами. Она обещала, что ребенок будет хорошо питаться. - Настоящая леди, я ведь тебе говорила! - сказала Милдред, когда они вышли. Они вернулись в Брайтон и пошли пить чай в "Метрополь". Милдред нравились толкотня и громкая музыка. Филип устал разговаривать и не сводил глаз с ее лица: она жадно разглядывала наряды входивших женщин. У нее была поразительная способность угадывать, сколько что стоит, и время от времени она нагибалась к нему и шепотом сообщала результаты своих подсчетов. - Погляди, какая эгретка! За нее плачено никак не меньше семи гиней. Или: - Видишь вон тот горностай! Никакой этане горностай, а просто кролик! - Она удовлетворенно хихикнула. - Меня не проведешь! Издали вижу. Филип умиленно улыбался. Он был рад, что она довольна, а ее непосредственность забавляла и трогала его. Оркестр играл что-то очень чувствительное. После обеда они пешком отправились на вокзал, и Филип взял ее под руку. Он рассказывал ей, что еще надо сделать перед поездкой во Францию. Ей надо вернуться в Лондон в конце недели, но Милдред сразу же сообщила, что не сможет приехать раньше будущей субботы. Филип уже заказал для них в Париже комнату в гостинице. Ему не терпелось поскорее взять билеты. - Ты не будешь возражать, если мы поедем вторым классом? Нам нельзя швыряться деньгами и лучше побольше истратить там, на месте. Он сотни раз рассказывал ей о Латинском, квартале. О том, как они будут бродить по его милым, старинным улица", отдыхать на чудесных лужайках Люксембургского сада. Если погода будет хорошая, а Париж им надоест, они съездят в Фонтенбло. Деревья как раз начнут распускаться. Зелень в лесу весной прекраснее всего на свете: она похожа на песню, на сладостные муки любви. Милдред молча его слушала. Он повернул голову и постарался поглубже заглянуть ей в глаза. - Тебе ведь хочется туда, правда? - спросил он. - Конечно, хочется, - улыбнулась она. - Ты и представить себе не можешь, в каком я нетерпении. Просто не знаю, как проживу эти несколько дней до отъезда. Мне так страшно: а вдруг что-нибудь нам помешает! Меня бесит, что я не умею выразить, как я тебя люблю... И вот наконец, наконец... Он замолчал. Они уже подошли к вокзалу, но, так как по дороге они замешкались, у Филипа едва хватило времени, чтобы попрощаться. Он быстро поцеловал ее и со всех ног кинулся на платформу. Милдред стояла и смотрела ему вслед. Он был удивительно смешон, когда пытался бежать. 74 Милдред вернулась в следующую субботу, и первый вечер Филип провел с ней вдвоем. Он купил билеты в театр, а за обедом они выпили шампанского. Впервые за долгое время Милдред вышла в Лондоне на люди и от всего получала самое неподдельное удовольствие. Она прижалась к Филипу, когда они ехали из театра домой - в комнату, которую он снял для нее в Пимлико. - Можно подумать, что ты и в самом деле рада меня видеть, - сказал он. Она не ответила, но тихонько пожала ему руку. Проявления нежности были для нее так необычны, что Филип сидел как завороженный. - Я пригласил Гриффитса завтра с нами пообедать, - сказал он. - Вот и хорошо. Я давно хотела с ним познакомиться. В воскресенье вечером все увеселительные места были закрыты, и Филип боялся, что она соскучится, если пробудет целый день наедине с ним. Гриффитс - человек веселый, он им поможет скоротать вечер, а Филип любил их обоих, ему хотелось, чтобы они познакомились и понравились друг другу. Прощаясь с Милдред, он сказал: - Осталось до отъезда всего шесть дней! Они сговорились, что в воскресенье поужинают на галерее в "Романо" - кормили там отлично, и вид у ресторана был такой, будто стоит там все втридорога. Филип с Милдред пришли первые и стали дожидаться Гриффитса. - Вот неаккуратный, черт! - сказал Филип. - Наверно, признается в любви одной из своих бесчисленных пассий. Но вот появился Гриффитс. Он был красивый парень - высокий, стройный, с хорошо посаженной головой, что придавало ему победоносный вид; его кудрявые волосы, дерзкие, но ласковые синие глаза и яркий рот не могли не нравиться. Филип заметил, что Милдред поглядела на его друга благосклонно, и почувствовал какое-то непонятное удовлетворение. Гриффитс улыбнулся им обоим. - Я так много о вас слышал, - сказал он Милдред, пожимая ей руку. - Наверно, меньше, чем я слышала о вас. - Но зато ты не слышала о нем ничего лестного, - сказал Филип. - Воображаю, в каком он представил меня свете! Гриффитс захохотал, и Филип заметил, что Милдред обратила внимание на его ровные белые зубы и обаятельную улыбку. - Да вы уж вроде как старые друзья, - сказал Филип. - Я и в самом деле столько рассказывал вам друг о друге. Гриффитс был в радужном настроении: он выдержал последние экзамены, получил диплом и только что был принят ординатором в одну из больниц северного Лондона. Ему надо было приступить к работе в начале мая, а пока он собирался съездить домой отдохнуть; это была его последняя неделя в Лондоне, и он намеревался повеселиться вволю. Он сразу же стал болтать забавную чепуху, что всегда восхищало Филипа, потому что сам он был на это не способен. В том, что Гриффитс говорил, не было ничего интересного, но живость придавала его болтовне какое-то остроумие. Он словно излучал жизненную силу, которая покоряла всех, кто с ним сталкивался; она была почти осязаема, как физическое тепло. И Милдред в этот вечер так оживилась, что Филип ее не узнавал, ему было приятно, что его маленькое празднество так удалось. Милдред очень развеселилась. Она хохотала все громче и совсем позабыла ту светскую сдержанность, которую так упорно себе прививала. Гриффитс заявил: - Знаете, мне ужасно трудно вас звать миссис Миллер. Филип всегда вас зовет просто Милдред. - Надеюсь, что она не выцарапает тебе глаза, если и ты будешь звать ее просто Милдред, - засмеялся Филип. - Тогда пусть и она зовет меня Гарри. Филип молча прислушивался к их болтовне и думал, как хорошо видеть рядом с собой счастливых людей. Время от времени Гриффитс его добродушно поддразнивал за то, что он такой невеселый. - Ей-Богу, Филип, он тебя просто любит! - улыбнулась Милдред. - А что, старик у нас не так уж плох, - сказал Гриффитс и весело потряс Филипу руку. Казалось, Гриффитса еще больше украшало то, что он привязан к Филипу. Все трое пили редко, и вино сразу ударило им в голову. Гриффитс стал еще разговорчивее и так разошелся, что Филип, смеясь, попросил его вести себя потише. У Гриффитса был талант рассказчика, и его приключения становились еще романтичнее и смешнее, когда он их пересказывал. Сам он играл в них галантную, забавную роль. Милдред с горящими глазами заставляла его рассказывать еще и еще. Он выкладывал одну историю за другой. Милдред была поражена, когда в ресторане стали гасить свет. - Господи, как быстро пролетел вечер! Мне казалось, что сейчас не больше половины десятого. Они встали, и, прощаясь с Гриффитсом, Милдред сказала: - Я завтра собираюсь к Филипу пить чай. Если хотите, можете заглянуть тоже. - Ладно, - ответил он, улыбаясь. По дороге домой в Пимлико Милдред не могла говорить ни о чем, кроме Гриффитса. Ее совсем покорили его красивая внешность, хорошо сшитый костюм, приятный голос, остроумие. - Ну, я рад, что он тебе понравился, - сказал Филип. - А помнишь, как ты фыркала, когда я хотел вас познакомить? - Это очень мило с его стороны, что он тебя любит. Хорошо, что у тебя есть такой друг. Она Подставила Филипу губы. С ней это случалось редко. - Вот сегодня я повеселилась. Большое тебе спасибо. - Ах ты, дурочка, - засмеялся он, до того тронутый ее благодарностью, что на глаза у него навернулись слезы. Она отперла свою дверь, но, прежде чем войти, снова обернулась к Филипу. - Скажи Гарри, что я от него без ума. - Хорошо, - рассмеялся он. - Спокойной ночи. На следующий день, когда они пили чай, вошел Гриффитс. Он лениво опустился в кресло. В неторопливых; движениях его крупного тела было что-то необычайно-чувственное. И, хотя Филип больше молчал, а остальные двое болтали без умолку, ему было приятно. Он так любил их обоих, что не было ничего удивительного, если они полюбились друг другу. Филипа не беспокоило, что Гриффитс поглощал все внимание Милдред, - ведь вечером они останутся вдвоем; он вел себя, как любящий муж, который настолько уверен в привязанности жены, что его забавляет, когда жена невинно кокетничает с кем-то другим. Но в половине восьмого он поглядел на часы и сказал: - Нам пора идти ужинать. Наступило молчание. Гриффитс явно не знал, как ему поступить. - Ну что ж, я пойду, - сказал он в конце концов. - Вот не думал, что уже так поздно. - Вы сегодня заняты? - спросила Милдред. - Нет. Снова наступило молчание. Филип почувствовал, что все это начинает его раздражать. - Я пойду умоюсь, - сказал он и добавил, обращаясь к Милдред: - Хочешь помыть руки? Она ему не ответила. - Почему бы вам с нами не поужинать? - спросила она Гриффитса. Тот поглядел на Филипа и поймал его мрачный взгляд. - Да я ведь только вчера с вами ужинал, - сказал он со смехом. - Боюсь вам помешать. - Да что вы, - настаивала Милдред. - Уговори его с нами пойти, Филип. Он ведь нам не помешает, правда? - Если хочет, пожалуйста, пускай идет. - Ну что ж, ладно, - сразу же согласился Гриффитс. - Я сейчас сбегаю наверх и приведу себя в порядок. Как только он вышел из комнаты, Филип сердито спросил Милдред: - С какой стати ты позвала его с нами ужинать? - Что же я могла поделать? Было бы невежливо его не пригласить, раз он сказал, что ему сегодня нечего делать. - Глупости! А какого дьявола тебе понадобилось спрашивать, что он сегодня делает? Бледные губы Милдред сжались плотнее. - Мне иногда тоже хочется повеселиться. Думаешь, мне не надоедает все время быть с тобой вдвоем? Они услышали, как по лестнице шумно топает Гриффитс, и Филип ушел в спальню мыться. Ужинали они неподалеку, в итальянском ресторане. Филип был зол и молчалив, но скоро понял, что проигрывает рядом с Гриффитсом, и попытался скрыть свое недовольство. Он много выпил, чтобы заглушить ноющую боль в сердце, и старался быть разговорчивым. Милдред, словно раскаиваясь в своих словах, с ним всячески заигрывала. Она была нежна и предупредительна. Постепенно Филипу стало казаться, что он дурак и зря поддался чувству ревности. После ужина они взяли извозчика, чтобы поехать в мюзик-холл, и сидевшая между двумя мужчинами Милдред сама вложила свою руку в руку Филипа. Всякая злость у него пропала. Но вдруг, сам не зная как, он понял, что другую руку Милдред держит Гриффитс. Его снова пронзила боль, настоящая физическая боль, и в ужасе он задал себе вопрос, который мог бы задать и раньше: не влюбились ли они с Гриффитсом друг в друга? Подозрение, ярость, отчаяние, словно пеленой, застилали ему глаза, он не видел того, что происходило на эстраде, но делал вид, что ничего не случилось, и продолжал разговаривать и смеяться. Потом его охватило странное желание помучить себя, и он встал, заявив, что пойдет что-нибудь выпить. Милдред и Гриффитс никогда еще не были вдвоем. Он хотел оставить их наедине. - Я пойду с тобой, - сказал Гриффитс. - Мне тоже хочется пить. - Нет, лучше посиди с Милдред. Филип не понимал, зачем он это сказал. Он сознательно оставлял их вдвоем, чтобы боль, которую он и так испытывал, стала еще более невыносимой. Он не пошел в бар, а поднялся на балкон, откуда мог потихоньку наблюдать за ними. Они перестали смотреть на сцену и, улыбаясь, глядели друг другу в глаза. Гриффитс что-то говорил с всегдашним увлечением, а Милдред ловила каждое его слово. У Филипа разболелась голова. Он стоял не шевелясь. Он знал, что будет лишним, если вернется. Им без него было весело, а он так страдал, так мучился. Шло время, и в нем проснулась какая-то странная робость, боязнь подойти к ним. Он знал, что они совсем о нем забыли, и с горечью подумал, что это он заплатил за их ужин и билеты в мюзик-холл. Как они его дурачат! Его жег стыд. Ему было видно, как им без него хорошо. Филипа подмывало оставить их и уйти домой, но рядом с ними на стуле лежали его пальто и шляпа; ему придется объяснить, почему он хочет уйти! Он пошел на свое место. Когда Милдред его увидела, он заметил в ее глазах легкое раздражение, и сердце его упало. - Где ты пропадал? - спросил его, приветливо улыбаясь, Гриффитс. - Встретил знакомых. Заговорился, не мог уйти. Надеялся, что вы без меня не пропадете. - Ну, я-то получил большое удовольствие, - сказал Гриффитс. - Не знаю, как Милдред. Она засмеялась утробным смешком. В этом смехе прозвучало такое пошлое самодовольство, что Филип пришел в ужас. Он предложил уйти. - Пойдем, - согласился Гриффитс. - Мы отвезем вас домой, - сказал он Милдред. Филип заподозрил, что сказать это Гриффитса подучила она, чтобы не оставаться вдвоем с Филипом. На извозчике он не взял ее руки, а она ее и не предложила, но он знал, что рука Милдред все время лежит в руке Гриффитса. Больше всего его мучило то, как все это бесконечно пошло. Пока они ехали, он спрашивал себя, сговорились ли они встретиться тайком от него, проклинал себя за то, что оставил их наедине и сделал все возможное, чтобы облегчить им обман. - Не надо отпускать извозчика, - сказал Филип, когда они подъехали к дому, где жила Милдред. - Я очень устал и не хочу идти пешком. На обратном пути Гриффитс весело болтал, казалось, не замечая, что Филип отвечает ему односложно. Филип был уверен, что тот понимает, в каком он состоянии. Наконец даже Гриффитс не смог больше преодолевать это гнетущее молчание: он стал нервничать и тоже умолк. Филипу хотелось заговорить, но он робел, не решался, минуты текли, и вот-вот будет уже поздно. А надо было сразу добраться до сути. И наконец он выдавил из себя: - Ты что, влюбился в Милдред? - Я? - расхохотался Гриффитс. - Ах вот почему ты так странно ведешь себя весь вечер? Да ничего подобного, старина! Он попытался просунуть руку Филипу под локоть, но тот отстранился. Он знал, что Гриффитс лжет. У него не хватало духа заставить Гриффитса отрицать, что он держал Милдред за руку. Филип вдруг почувствовал смертельную слабость. - Для тебя, Гарри, это ничего не значит, - сказал он. - У тебя столько женщин... Не отнимай ее у меня. Для меня это - вся жизнь. Я ведь столько выстрадал. Голос его задрожал, он не смог сдержаться и всхлипнул. Ему было мучительно стыдно. - Милый ты мой! Да разве я стану тебя огорчать? Я ведь тебя люблю. Я просто валял дурака. Если бы я знал, что ты так близко примешь это к сердцу, я вел бы себя осторожнее. - Правда? - спросил Филип. - Она мне нужна как прошлогодний снег. Даю тебе честное слово. У Филипа отлегло от сердца. Извозчик подъехал к дому. 75 На следующий день у Филипа было хорошее настроение. Он боялся наскучить Милдред своим обществом, и они условились, что встретятся только перед ужином. Когда он за ней заехал, она была уже готова, и Филип стал дразнить ее такой непривычной пунктуальностью. На ней было новое платье, которое Филип ей подарил, ему оно показалось очень элегантным. - Придется послать его обратно, пусть переделают, - сказала она. - Юбка неровно подшита. - Надо поторопить портниху, если ты хочешь взять его в Париж. - Ну к тому времени оно будет готово. - Осталось всего три дня. Мы ведь поедем одиннадцатичасовым, правда? - Как хочешь. Почти целый месяц она будет принадлежать ему одному. Он не мог отвести от нее глаз, полных жадного обожания. Но в нем еще не совсем пропала способность шутить над собственной страстью. - Не пойму, что я в тебе нашел, - сказал он с улыбкой. - Вот это мило! Тело у нее было такое худенькое, что, казалось, можно сосчитать все кости. Грудь - плоская, как у мальчишки. Тонкие бледные губы просто уродливы, а кожа чуть-чуть отсвечивает зеленью. - Я буду пичкать тебя в поездке пилюлями Бло, - смеясь, сказал Филип. - И назад привезу толстую, цветущую женщину. - А я вовсе не хочу быть толстой. Она ни словом не помянула о Гриффитсе, и, когда они сели ужинать, Филип, чувствуя свою силу и власть над ней, сказал не без ехидства: - По-моему, ты вчера затеяла в Гарри отчаянный флирт. - Я же тебе призналась, что в него влюблена, - засмеялась Милдред. - Слава Богу, что он не влюбился в тебя! - Почем ты знаешь? - Я его спрашивал. Милдред минуту помолчала в нерешительности, а потом взглянула на Филипа, и глаза ее вдруг странно заблестели. - Хочешь прочесть письмо, которое я утром от него получила? Она протянула ему письмо, и Филип узнал на конверте твердый разборчивый почерк Гриффитса. В письме было восемь страниц. Оно было хорошо написано и дышало милой непосредственностью - письмо человека, привыкшего признаваться женщинам в любви. Гриффитс писал Милдред, что любит ее страстно, что полюбил ее с первого взгляда; он боится ее любить, потому что знает, как относится к ней Филип, но не может с собой совладать. Филип - славный малый, и ему очень стыдно, но чем же он виноват, если чувство захватило его целиком. Он делал Милдред прелестные комплименты. В конце письма он благодарил ее за то, что она согласилась завтра с ним пообедать, и уверял, что ждет не дождется встречи. Филип заметил, что письмо помечено вчерашним числом; Гриффитс, видно, написал его, расставшись с Филипом, и не поленился выйти и его отправить, когда Филип думал, что он уже спит. Филип прочел письмо с тоскливо замирающим сердцем, но внешне не выразил никакого удивления. Вернув письмо Милдред, он улыбнулся и спокойно спросил: - Ну как, обед был вкусный? - Очень! - ответила она с жаром. Он почувствовал, что руки у него дрожат, и спрятал их под стол. - Не вздумай принимать Гриффитса всерьез. Он ведь мотылек, сама знаешь. Она развернула письмо и быстро прочла его снова. - Но и я не могу с собой совладать, - сказала она с напускной небрежностью. - Прямо не пойму, что на меня нашло. - Положение мое, выходит, незавидное, - сказал Филип. Она кинула на него быстрый взгляд. - Надо признаться, что ты принял это довольно спокойно. - А ты бы хотела, чтобы я рвал на себе волосы? - Я так и думала, что ты на меня рассердишься. - Смешно, но я совсем не сержусь. Я ведь должен был все это предвидеть. Сам, дурак, вас свел. И отлично знал, какие у него передо мной преимущества: он куда занятнее меня и очень красив, с ним веселее, он может с тобою разговаривать о том, что тебя интересует. - Что ты этим хочешь сказать? Может, я и не Бог весть какая умница, тут ничего не поделаешь, но я совсем не такая дура, какой ты меня считаешь. Уж ты мне поверь! А ты, по-моему, миленький, больно нос задираешь! - Ты хочешь со мной поссориться? - спросил он без всякого гнева. - Нет, но почему ты позволяешь себе разговаривать со мной, будто я какая-нибудь шваль? - Прости, я не хотел тебя обидеть. Давай поговорим спокойно. Ведь ни мне, ни тебе не хочется поступать сгоряча и портить себе жизнь. Я заметил, что ты от него без ума, и мне это показалось совершенно естественным. Единственное, что меня огорчает, - это то, что он сознательно старался тебя увлечь. Он ведь знает, как ты мне дорога. Мне кажется, что с его стороны довольно подло было писать тебе это письмо через пять минут после того, как он заверил меня, будто ты нужна ему как прошлогодний снег. - Если ты рассчитываешь, что, говоря о нем гадости, ты меня от него отвадишь, ошибаешься! Филип помолчал. Он не знал, как втолковать ей свою точку зрения. Ему хотелось поговорить с ней обстоятельно и хладнокровно, но в душе у него бушевала такая буря, что мысли путались. - Стоит ли жертвовать всем ради увлечения, которое, ты знаешь сама, недолговечно? Ведь пойми, он никого не умеет любить дольше десяти дней, а ты женщина скорее холодная и вряд ли тебе это так уж нужно. - Ты думаешь? Слыша ее сварливый тон, ему еще труднее было говорить. - Если ты в него влюблена, делать, конечно, нечего. Я постараюсь это стерпеть. Мы с тобой неплохо ладим друг с другом, и признайся, что я не очень дурно к тебе относился. Я и раньше знал, что ты меня не любишь, но я тебе нравлюсь, и, когда мы приедем в Париж, ты и думать забудешь о Гриффитсе. Стоит тебе решиться выбросить его из головы - и ты увидишь, что это совсем не так трудно, а я заслужил, чтобы ты позаботилась и обо мне. Она ничего не ответила, и они продолжали ужинать. Когда молчание стало гнетущим, Филип заговорил о посторонних вещах. Он сделал вид, будто не замечает, что Милдред его не слушает. Отвечала она механически и сама не заговаривала ни о чем. Под конец она резко прервала начатую им фразу: - Знаешь, я боюсь, что не смогу ехать в субботу. Врач мне не советует. Он понял, что это неправда, но спросил: - А когда ты сможешь ехать? Она взглянула на него и, увидев, что лицо его побелело и стало каменным, пугливо отвела глаза. В эту минуту он почти внушал ей страх. - Да, пожалуй, лучше сказать тебе сразу и больше к этому не возвращаться. Я вообще не могу с тобой поехать. - Я так и понял, что ты к этому клонишь. Но теперь тебе поздно передумывать. Я уже купил билеты и все прочее. - Ты ведь сам говорил, что не хотел бы тащить меня силком. А я не хочу с тобой ехать. - Говорил. А теперь не говорю. Я не позволю, чтобы меня опять надули. Ты поедешь. - Я тебя очень люблю. Но только как друга. Мне противно подумать о более близких отношениях. Как мужчина ты мне не нравишься. Я не могу, Филип! - Но ты отлично могла еще неделю назад. - Тогда было другое дело. - Тогда ты еще не познакомилась с Гриффитсом? - Ты же сам сказал, что не моя вина, если я в него влюбилась. Она надулась и упорно не поднимала глаз от тарелки. Филип побелел от ярости. Ему очень хотелось стукнуть ее по лицу кулаком, и он представлял себе, как она будет выглядеть с синяком под глазом. За соседним столиком ужинали двое парнишек лет по восемнадцати, они то и дело поглядывали на Милдред. Наверно, завидуют ему, что он ужинает с хорошенькой девушкой, а может, хотят быть на его месте. Молчание нарушила Милдред: - Да что хорошего, если мы с тобой и поедем? Я все время буду думать о нем. Вряд ли тебе это доставит удовольствие. - Ну, это мое дело. Она сообразила, что он подразумевал под этим ответом, и покраснела. - Знаешь, это просто гадость! - Ну и что? - А я-то думала, что ты джентльмен в полном смысле слова! - Вот и ошиблась! - засмеялся он. Этот ответ показался ему самому комичным. - Да не смейся ты Христа ради! - воскликнула она. - Я не могу с тобой поехать, понимаешь? Ты меня прости. Я сама знаю, что плохо с тобой обошлась, но сердцу не прикажешь. - Ты забыла, что, когда с тобой стряслась беда, я сделал для тебя все? Выкладывал деньги, чтобы содержать тебя, пока не родится ребенок, платил за врача, отправил тебя в Брайтон, да и сейчас плачу за содержание твоего ребенка и за твои платья. Все, что на тебе надето, до последней нитки, - куплено на мои деньги. - Если бы ты был настоящим джентльменом, ты бы не хвастался тем, что для меня сделал. - Да заткнись ты Бога ради! Так уж, думаешь, мне хочется быть джентльменом? Если бы я был джентльменом, я не стал бы путаться с такой дрянью. И мне наплевать, нравлюсь я тебе или нет. Мне осточертело, что меня водят за нос. Нашла дурака! Поедешь со мной в субботу в Париж как миленькая, не то пеняй на себя! Щеки у нее пылали от злости, и, когда она заговорила, в ее речи была та простонародная грубость, которую она обычно прятала под "великосветским" выговором. - Меня всегда от тебя воротило, с первого дня! Сам мне навязался. А как мне тошно, когда ты меня целуешь! Да я не позволю тебе и пальцем до меня дотронуться, лучше с голоду подохну! Филип пытался проглотить кусок, но горло у него словно сдавило тисками. Он залпом что-то выпил и закурил сигарету. Он дрожал всем телом. Говорить он не мог. Он ждал, чтобы она встала, но она продолжала молча сидеть, уставившись на белую скатерть. Если бы они были одни, он схватил бы ее и стал целовать; ему так и виделось, как откинется назад ее длинная белая шея, когда он прильнет к ее рту губами. Они просидели целый час молча, наконец Филип заметил, что официант все чаще поглядывает на них с любопытством. Он попросил счет. - Пойдем? - спросил он ровным голосом. Она ничего не ответила, но взяла сумочку и перчатки. Потом надела пальто. - Когда ты опять увидишь Гриффитса? - Завтра, - спокойно ответила она. - Советую тебе серьезно с ним поговорить. Она машинально открыла сумочку, увидела в ней какую-то бумажку и вынула ее. - Вот счет за платье, - нерешительно сказала она. - Зачем он мне? - Я обещала, что завтра заплачу. - Ну и что? - Ты не хочешь за него платить? Ведь ты мне сказал, чтобы я его купила. - Не хочу. - Тогда я попрошу у Гарри, - сказала она, заливаясь краской. - Он с удовольствием тебя выручит. В данное время он мне должен семь фунтов, а на прошлой неделе так истратился, что снес в ломбард свой микроскоп. - Не воображай, что ты этим меня испугаешь. Я сама могу заработать себе на жизнь. - Вот и отлично. Я не дам тебе больше ни гроша. Она подумала о том, что в субботу ей надо платить за квартиру и послать деньги на содержание ребенка, но ничего не сказала. Они вышли из ресторана. На улице Филип ее спросил: - Позвать тебе извозчика? Я хочу немножко пройтись. - У меня нет денег. Мне сегодня пришлось заплатить по одному счету. - Тебе невредно прогуляться. Если захочешь меня видеть, я буду дома часов около пяти. Он снял шляпу и медленно пошел прочь. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, что она беспомощно стоит там, где он ее оставил, и смотрит на проезжающие экипажи. Он вернулся и со смехом сунул ей в руку монету. - На, возьми два шиллинга и поезжай домой. Прежде чем она успела открыть рот, он поспешно отошел. 76 На следующий день, ближе к вечеру, Филип сидел у себя в комнате и ждал, придет ли Милдред. Спал он плохо. Утро он провел в клубе Медицинского института, перелистывая газеты. Каникулы уже начались, в Лондоне оставалось немного студентов, но он все же нашел каких-то знакомых, с которыми можно было поболтать, сыграть партию в шахматы и скоротать томительные часы. После обеда он почувствовал неимоверную усталость, голова у него раскалывалась от боли; он вернулся домой, прилег и попытался почитать какой-то роман. Гриффитса он не видел. Вечером, когда Филип вернулся, его не было дома; позже Филип услышал, что Гриффитс пришел, но не заглянул, как обычно, в комнату Филипа, чтобы посмотреть, спит он или нет, а утром очень рано ушел. Филипу было ясно, что он его избегает. Вдруг раздался легкий стук в дверь, Филип поспешно отворил. На пороге стояла Милдред. Она не двигалась. - Входи, - сказал Филип. Он закрыл за ней дверь. Она села, не зная с чего начать. - Спасибо, что ты дал мне вчера два шиллинга, - сказала она. - Не стоит. Она чуть-чуть ему улыбнулась. Эта улыбка напомнила Филипу боязливый, заискивающий взгляд щенка - его побили за проказы, и он теперь хочет помириться с хозяином... - Я обедала с Гарри, - сказала она. - Да? - Если ты еще хочешь, чтобы я поехала с тобой в субботу, я поеду. Сердце у него забилось от торжества, но торжество его длилось только миг; на смену тут же пришло подозрение. - Это из-за денег? - спросил он. - Отчасти, - ответила она просто. - Гарри ничем не может мне помочь. Он задолжал за пять недель здесь, должен семь фунтов тебе, да и портной его прижимает. Он бы с радостью что-нибудь заложил, но у него уже все в ломбарде. Мне стоило большого труда уговорить портниху обождать с деньгами за платье, в субботу надо платить за комнату, а работу сразу не найдешь. Надо выждать, пока освободится вакансия. Она произнесла эту тираду спокойно, брюзгливым тоном, словно перечисляла несправедливые, но неизбежные удары судьбы. Филип ничего не ответил. Он заранее знал все, что она скажет. - Почему же только "отчасти"? - спросил он, помолчав. - Да вот Гарри говорит, что мы многим тебе обязаны. Он говорит, что ты был настоящим другом ему, а для меня сделал то, чего, может, никто другой бы и не сделал. Он говорит, что мы должны вести себя честно. И потом Гарри сказал мне то же, что ты сказал о нем: он человек по природе ветреный, совсем не такой, как ты, и я была бы дурой, если бы бросила тебя ради него. Он ненадолго, а ты надолго - это он сам говорит. - Но ты-то хочешь со мной ехать? - спросил Филип. - Ну что ж, пожалуй... Он смотрел на нее, и в углах его рта обозначились горькие складки. Да, он победил и мог поступить, как ему хотелось. У Филипа вырвался саркастический смешок: он-то понимал свое унижение! Она быстро подняла на него глаза, но ничего не сказала. - Я так ждал, ждал всей душой этой поездки в Париж, надеялся, что наконец, после всех моих мук, я тоже буду счастлив... Он не договорил. И тут вдруг совсем неожиданно Милдред разразилась потоком слез. Она сидела на том же кресле, на котором плакала Нора, и так же, как и она, уткнулась лицом в спинку, рядом с вмятиной от множества покоившихся тут голов. "Не везет мне с женщинами", - подумал Филип. Ее худое тело содрогалось от рыданий. Филип никогда не видел, чтобы женщина плакала с таким отчаянием. Смотреть на это было невыносимо, и сердце его разрывалось. Не отдавая себе отчета в том, что он делает, он подошел к ней и обнял ее, она не противилась; наоборот, в своем горе она охотно принимала его утешения. Он шептал ей нежные, успокоительные слова. Он сам не знал, что говорит; нагнувшись к ней, он стал осыпать ее поцелуями. - Неужели тебе, бедняжке, так скверно? - спросил он в конце концов. - Лучше бы я умерла, - простонала она. - Лучше бы я умерла, когда рожала. Ей мешала шляпа, и Филип ее снял. Он прислонил голову Милдред поудобнее к спинке кресла, отошел и сел у стола, не сводя с нее глаз. - Какая страшная штука любовь, верно? - сказал он. - Подумать только, что люди хотят любви! Постепенно ее рыдания стихли, обессилев, она сидела в кресле, закинув назад голову и беспомощно свесив руки. У нее была неестественная поза, словно у манекена, на который художники набрасывают драпировки. - Я не знал, что ты его так любишь, - сказал Филип. Любовь Гриффитса ему была понятна - он ставил себя на место Гриффитса, смотрел на нее его взглядом, прикасался его руками; он мог представить себе, что он - Гриффитс, целовать ее его губами, улыбаться ей его смеющимися синими глазами. Но ее чувство его удивляло. Он не считал ее способной испытывать страсть, а это была настоящая страсть. Ошибки быть не могло. Что-то неладное творилось у него с сердцем: ему казалось, что оно действительно рвется на части, и он чувствовал непривычную слабость. - Я не хочу, чтобы ты была несчастна. Тебе не придется ехать со мной, если ты этого не хочешь. Я все равно дам тебе денег. Она покачала головой. - Нет, я сказала, что поеду, и поеду. - Какой в этом толк, раз ты умираешь от любви к Гриффитсу? - Да, это верно. Я умираю от любви. Я знаю, что это скоро кончится, так же хорошо знаю, как и он, но пока что... Она замолчала и закрыла глаза, словно вот-вот потеряет сознание. В голову Филипу пришла странная мысль, и он произнес ее вслух, не обдумав: - Почему бы тебе не уехать с ним? - Как же я могу? Ты ведь знаешь, у нас нет денег. - Я тебе дам деньги. - Ты? Она выпрямилась и посмотрела на него. Глаза ее засияли, к щекам снова прихлынула кровь. - Может, самое лучшее - это чтобы твое увлечение поскорее прошло, тогда ты вернешься ко мне. Сам предложив это, он теперь изнемогал от боли, однако в муке, которую он испытывал, была какая-то странная сладость, Она глядела на него, широко открыв глаза. - Ох, как же можно? На твои деньги? Гарри об этом и слышать не захочет. - Захочет, если ты его уговоришь. Ее возражения только заставили его быть настойчивее, хотя он желал всем сердцем, чтобы она отказалась. - Я дам вам пять фунтов, и вы сможете уехать с субботы до понедельника. Вам этого хватит. В понедельник он все равно едет домой, перед тем как начать работать в северном Лондоне. - Ах, Филип, неужели ты это серьезно? - воскликнула она, сжав руки. - Если бы ты и вправду дал нам уехать, я бы так тебя потом за это любила, я бы сделала для тебя все на свете! Я уверена, что, если ты поможешь нам уехать, у меня все пройдет. Ты в самом деле дашь нам денег? - Дам, - сказал он. Теперь она была совсем другой. Она смеялась. Филип видел, что она просто обезумела от счастья. Она поднялась, встала подле него на колени, схватила его за руки. - Ах, какой ты хороший! Таких людей, как ты, я никогда не видела! А потом ты не будешь на меня сердиться? Он покачал головой, улыбаясь, но какая безысходная мука разрывала ему грудь! - Можно я пойду к Гарри и все ему расскажу? И можно я ему скажу, что ты не против? Он ни за что не согласится, если ты не дашь ему слово, что для тебя это не играет никакой роли. Ах, ты и представить себе не можешь, как я его люблю! А потом я сделаю все, что ты захочешь. В понедельник я поеду с тобой в Париж или куда угодно! Она поднялась и надела шляпу. - Куда ты идешь? - Я пойду спрошу его, поедет ли он со мной. - Уже? - Хочешь, чтобы я осталась? Хорошо, я могу остаться. Она опять села, но у него вырвался сухой смешок. - Да нет, зачем же, лучше тебе пойти сразу. Вот только я не хотел бы пока видеть Гриффитса: мне будет слишком тяжело. Скажи ему, что у меня нет к нему злобы и всякое такое, но пускай лучше не попадается мне на глаза. - Скажу! - Она вскочила и стала натягивать перчатки. - Я передам тебе его ответ. - Знаешь что, поужинай со мною сегодня. - Хорошо. Она подставила ему губы для поцелуя и когда он прижался губами к ее рту, обхватила руками его шею. - Ты просто золото, Филип! Часа через два она прислала ему записку, что у нее болит голова и она не сможет с ним поужинать. Филип был почти уверен, что так оно и случится. Он знал, что она ужинает с Гриффитсом. Его мучила ревность, но внезапная страсть, которая захватила этих двоих, представлялась ему каким-то наказанием Божьим, и он был перед ним бессилен. То, что они полюбили друг друга, казалось ему естественным. Он видел все преимущества Гриффитса и признавал, что на месте Милдред поступил бы так же, как поступила она. Больнее всего его поразило предательство Гриффитса: они ведь были такими близкими друзьями, и Гриффитс знал, как страстно он привязан к Милдред; он мог бы его пощадить. Филип не видел Милдред до пятницы; он совсем извелся от тоски по ней, но, когда она пришла и он понял, что мысли ее целиком заняты Гриффитсом, а о нем она просто забыла, Филип вдруг ее возненавидел. Он сообразил наконец, почему они с Гриффитсом полюбили друг друга: Гриффитс был глуп, да, просто глуп! Филип знал это и раньше, но обманывал себя. Гриффитс - глупый и ничтожный человек; под его обаянием скрывался бессовестный эгоизм; чтобы потешить себя, он готов был пожертвовать кем угодно. А какой пустопорожней была жизнь, которую он вел: шатание по барам, попойки в мюзик-холлах, бегство от одной доступной возлюбленной к другой... Он никогда не читал книг, ему были понятны только скабрезность да пошлость; в голове у него не вмещалась ни одна серьезная мысль; наибольшей похвалой в его устах было слово "шикарно", он награждал им и мужчин и женщин. Шикарно! Неудивительно, что он нравился Милдред. Они стоили друг друга. Филип разговаривал с Милдред о вещах, которые обоим им были неинтересны. Он знал, что ей хочется поговорить о Гриффитсе, но не дал ей этой возможности. Он и не вспомнил о том, что два дня назад она отказалась с ним ужинать, придумав пустую отговорку. Он держал себя с ней небрежно, желая показать ей, что вдруг к ней охладел; он проявил редкую изобретательность, выдумывая мелкие колкости, которые были так тонки и так изысканно жестоки, что она не могла возмутиться вслух. Наконец она поднялась. - Мне, пожалуй, пора, - сказала она. - Да, у тебя, верно, еще много дел, - ответил он. Она протянула ему руку; он пожал ее и отворил дверь. Он знал, о чем ей надо с ним поговорить, и знал также, что его высокомерный, насмешливый тон внушает ей робость. Застенчивость Филипа часто помимо его воли делала его таким холодным и недоступным, что люди его боялись, и, поняв это, он научился при случае принимать неприступный вид. - Ты не забыл своего обещания? - произнесла она наконец, когда он пропускал ее в дверь. - Какого? - Насчет денег. - Сколько тебе? Он произнес это ледяным тоном, который делал его слова еще более обидными. Милдред покраснела. Он чувствовал, как она ненавидит его в эту минуту, и удивлялся ее самообладанию, которое мешало ей наброситься на него с бранью. Ему хотелось, чтобы она помучилась. - Ведь мне завтра надо платить за платье и за пансион! Но это все. Гарри не хочет ехать, поэтому те деньги нам не нужны. Сердце Филипа больно защемило, и он выпустил дверную ручку. Дверь захлопнулась. - Почему не хочет? - Говорит, что мы не можем... не можем на твои деньги. Дьявол обуял Филипа, дьявол мучительства, который постоянно жил, притаившись, в его душе, и, хотя все существо его восставало против того, чтобы Гриффитс и Милдред уехали, он не мог совладать с собою и стал через нее уговаривать Гриффитса. - Не понимаю почему, раз я согласен. - Да вот и я ему говорю то же самое. - Казалось бы, если он в самом деле хочет ехать, его ничто не должно останавливать. - Да нет, дело не в этом, ехать он хочет. Он поехал бы, не задумываясь, будь у него деньги. - Раз он такой щепетильный, я одолжу деньги тебе. - Я говорила ему, что, если его это смущает, ты дашь ему деньги взаймы, а мы вернем, как только сможем. - Ты, небось, не привыкла ползать перед мужчиной на коленях, чтобы он съездил с тобой на денек за город? - Да, со мной этого не бывало, - сказала она с бесстыдным смешком. По спине Филипа прошла холодная дрожь. - Ну и что же ты намерена делать? - Ничего. Он завтра едет домой. Не может не ехать. В этом Филип видел свое спасение: когда Гриффитса не будет между ними, он снова получит Милдред. У нее нет в Лондоне ни души, и она будет вынуждена проводить с ним время, а, когда они останутся вдвоем, уж он постарается, чтобы Милдред поскорей забыла о своем увлечении. Ему надо было промолчать, и тогда бы все обошлось. Но им владело болезненное желание сломить их нерешительность, ему хотелось знать, до какой подлости они дойдут по отношению к нему; если он будет и дальше их искушать, они уступят, и мысль о их низости наполняла его острым злорадством. И, хотя каждое слово, которое он произносил, стоило ему невыносимых мук, он испытывал какое-то чудовищное наслаждение. - Получается, что ехать надо либо теперь, либо никогда. - Вот и я ему говорю. В ее голосе звучала такая страсть, что Филип был поражен. От волнения он принялся кусать ногти. - А куда вы собирались поехать? - Да в Оксфорд. Ты ведь знаешь, он учился там в университете. Хотел показать мне город. Филип вспомнил, что как-то раз и он предлагал ей съездить на денек в Оксфорд, но она отказалась, не скрывая, что осмотр достопримечательностей нагоняет на нее отчаянную скуку. - Да и с погодой вам как будто везет. В это время года там прелестно. - Я сделала все, что могла, но его нельзя уговорить. - Попытайся еще разок. - Сказать ему, что ты настаиваешь, чтобы мы поехали? - Ну, это, пожалуй, слишком. Она помолчала минуту-другую, глядя на Филипа. Он изо всех сил старался изобразить дружелюбие. Он ее ненавидел, он ее презирал, он любил ее всем своим существом. - Знаешь, что я сделаю? Я схожу к нему и попробую его уломать. И, если он согласится, завтра зайду за деньгами. Когда ты будешь дома? - Я вернусь домой после обеда и буду ждать. - Ладно. - Возьми сейчас деньги на платье и на комнату. Он подошел к письменному столу и вынул из ящика все деньги, какие у него были. За платье нужно было отдать шесть гиней и еще заплатить за комнату, пансион и недельное содержание ребенка. Он дал ей восемь с половиной фунтов. - Большое спасибо, - сказала Милдред. Она ушла. 77 Пообедав в столовой института, Филип вернулся домой. Была суббота, и хозяйка мыла лестницу. - Мистер Гриффитс у себя? - спросил он. - Нет. Он ушел утром, почти следом за вами. - Но он вернется? - Думаю, что нет. Он увез все свои вещи. Филип раздумывал, что бы это могло значить. Взяв книгу, он принялся читать. Это было "Путешествие в Мекку" Бэртона, которое он только что принес из Вестминстерской публичной библиотеки; Филип прочел страницу, но ничего не понял, потому что мысли его были далеко; он все время прислушивался к звонку. Филип не смел надеяться, что Гриффитс бросил Милдред и уехал домой в Кемберленд. Милдред скоро придет за деньгами. Сжав зубы, он продолжал читать, отчаянно напрягая внимание; фразы насильно отпечатывались в его мозгу, но они были искажены до неузнаваемости терзаниями, которые он испытывал. Теперь он от души жалел, что сделал это ужасное предложение - дать им денег, но он его сделал, и у него не хватало сил пойти на попятный. В нем жило какое-то больное упрямство, которое вынуждало его довершать то, что он задумал. Филип заметил, что он прочел уже три страницы, не запомнив из них ни слова; тогда он вернулся назад и принялся читать сначала; он поймал себя на том, что снова и снова перечитывает одну и ту же фразу: она переплетается с его мыслями, как колдовское заклинание, как слова, преследующие вас в кошмаре. Ему оставалось только уйти и не возвращаться домой до полуночи; тогда они не смогут уехать; он мысленно видел, как они наведываются к нему каждый час в надежде его застать. Он злорадствовал, думая о том, как они будут обескуражены. Нет, он не может уйти. Пусть явятся и возьмут деньги; он по крайней мере будет знать, до какого падения может дойти человек. Больше он не в силах читать. Он просто не понимает слов. Откинувшись на спинку кресла, он закрыл глаза и, окаменев от горя, ждал Милдред. Вошла хозяйка. - Вас спрашивает миссис Миллер. - Попросите ее войти. Филип взял себя в руки - он не должен показать ей, что он переживает. Его так и тянуло броситься перед ней на колени, схватить за руки и молить, чтобы она не уезжала, но он знал, что не сможет тронуть ее сердце; она непременно расскажет Гриффитсу, что он говорил и как вел себя. Ему стало стыдно. - Ну, как же вы решили насчет вашей маленькой прогулки? - весело спросил он. - Мы едем. Гарри на улице. Я ему сказала, что ты не желаешь его видеть, поэтому он не хочет показываться тебе на глаза. Но он опрашивает, нельзя ли ему все-таки зайти хотя бы на минутку и с тобой попрощаться. - Нет. Я не хочу его видеть. Он понимал, что ей безразлично, простится он с Гриффитсом или нет. Теперь, когда Милдред была здесь, ему хотелось, чтобы она поскорее ушла. - На, вот тебе пять фунтов. А теперь уходи. Она взяла деньги и поблагодарила его. Потом пошла к двери. - Когда ты вернешься? - опросил Филип. - Да, наверно, в понедельник. Гарри надо ехать домой. Он знал, как ему будет стыдно того, что он скажет, но желание и ревность пересилили все. - Но тогда я тебя увижу, правда? Он не смог скрыть мольбы в своем голосе. - Конечно. Я дам тебе знать, как только приеду. Он простился с ней за руку. Сквозь занавеску он увидел, как она вскочила в карету, ожидавшую ее у подъезда. Экипаж отъехал. Тогда Филип бросился на кровать и закрыл лицо руками. Он чувствовал, как к глазам его подступают слезы, и злился на себя; он крепко стиснул руки и весь сжался, чтобы не заплакать, но ничего не помогло: из горла вырывались громкие, неутешные рыдания. Наконец он встал, обессиленный, больной от стыда, и умыл лицо. Он приготовил крепкую смесь виски с содовой. Выпив, он почувствовал себя немножко лучше. Но тут на глаза ему попались лежавшие на камине билеты в Париж, и в приступе ярости он швырнул их в огонь. Филип знал, что мог бы получить за них деньги обратно, но сжег их, и ему стало чуточку легче. Потом, убегая от одиночества, он вышел из дома. В клубе было пусто. Он чувствовал, что сойдет с ума, если не встретит человека, с которым можно поговорить; но Лоусон был за границей; Филип пошел к Хейуорду, однако горничная, открывшая ему дверь, сообщила, что хозяин уехал на воскресный день в Брайтон. Тогда Филип отправился в Британский музей - его как раз закрывали. Филип не знал, что делать. Мысли у него путались. Он видел перед собой Гриффитса и Милдред по дороге в Оксфорд, сидящих друг против друга в поезде, счастливых... Он вернулся домой; его комната казалась ему застенком - столько он перенес в ней страданий; Филип снова принялся за книгу Бэртона, но, вместо того чтобы читать, без конца твердил себе: "Дурак, ведь ты сам предложил им уехать, ты сам дал им денег; ты просто навязал им эти деньги; ты должен был предвидеть то, что случится, знакомя Гриффитса с Милдред: твоя собственная неуемная страсть не могла не пробудить желания и в другом". Вот они подъезжают к Оксфорду. Они остановятся в каких-нибудь номерах на Джон-стрит; Филип никогда не бывал в Оксфорде, но Гриффитс столько о нем рассказывал, что Филип точно знал, куда они отправятся; ужинать они будут в "Кларендоне" - Гриффитс всегда там ужинал, когда ездил покутить в Оксфорд. Филип зашел в ресторанчик возле Чэринг-кросс и заказал какую-то еду; он решил сходить в театр и, поужинав, пробился через толпу на галерку. Играли пьесу Оскара Уайльда. Он думал о том, пойдут ли сегодня в театр Милдред с Гриффитсом - ведь им тоже надо как-то убить вечер; оба они слишком глупы, чтобы довольствоваться обществом друг друга; Филипу доставляло злобную радость всякое напоминание о том, какой у них пошлый ум, - ведь это их и роднит. Он рассеянно смотрел на сцену и, стараясь развеселиться, глотал в антрактах виски; к алкоголю он был непривычен и быстро захмелел, однако опьянение его было злым и мрачным. Когда представление кончилось, он выпил еще. Домой идти не хотелось - спать он все равно бы не смог: перед глазами будут стоять отвратительные картины, подсказанные воображением. Он старался об этом не думать. Он знал, что слишком много выпил. Его томило желание сделать что-нибудь гадкое, отвратительное - хотелось вываляться в сточной канаве; все его существо было охвачено каким-то животным порывом, ему нужно было дойти до самого крайнего унижения. Филип пошел по Пикадилли, волоча хромую ногу, мрачный, пьяный, сердце его раздиралось от ярости и боли. К нему пристала размалеванная проститутка; она взяла его под руку, но он, грубо выругавшись, в бешенстве оттолкнул ее прочь. Пройдя несколько шагов, он остановился. На худой конец сойдет и эта. Он пожалел, что так с нею обошелся. Он вернулся. - Послушайте, - начал он. - Иди к черту. Филип засмеялся. - Я хотел вас опросить, не окажете ли вы мне честь и не поужинаете ли сегодня со мной? Она недоверчиво на него взглянула и ничего не ответила. Она видела, что он пьян. - Ну что ж, пожалуй. Его позабавило, что она сказала это, совсем как Милдред. Он повел ее в один из ресторанов, куда они обычно ходили с Милдред. Филип заметил, что, когда они шли, она поглядывала на его ногу. - У меня хромая нога, - сказал он. - Надеюсь, вы не возражаете? - Ну и чудак, - захохотала она. Когда он добрался домой, у него ломило все кости, а в голове точно молотки стучали, он с трудом сдерживался, чтобы не кричать. Он выпил еще виски с содовой и, свалившись на кровать, проспал беспробудным сном до полудня. 78 Наконец настал понедельник, и Филип решил, что его долгая пытка кончена. Поглядев расписание, он выяснил, что последний поезд, с каким Гриффитс мог к ночи добраться до дома, уходит из Оксфорда в час с небольшим и, стало быть, Милдред выедет в Лондон на несколько минут позже. Ему хотелось ее встретить, но потом он подумал, что Милдред предпочтет побыть в этот день одна; может быть, вечером она пришлет ему записочку, а если нет, он зайдет к ней домой завтра утром; дух его был укрощен. К Гриффитсу он испытывал жгучую ненависть, а Милдред, несмотря на все, что произошло, желал по-прежнему, с щемящей душу силой. Теперь он был рад, что не застал в субботу Хейуорда; ополоумев от горя и бросившись к нему искать утешения, он не смог бы удержаться и все бы ему рассказал, а Хейуорд пришел бы в негодование от его слабости. Он стал бы его презирать, он бы, наверно, возмутился готовностью Филипа сойтись с Милдред, после того как она отдалась другому. Ну и пусть возмущается! Филип был готов пойти на все, подвергнуться еще более позорным унижениям, лишь бы удовлетворить наконец свою страсть. В сумерки ноги помимо воли привели его к дому, где жила Милдред, и он поглядел на ее окно. Оно не было освещено. Филип не решился спросить, вернулась ли Милдред. Он верил ее обещанию. Но и утром письма от нее не было, а, когда он прибежал к ней в полдень, служанка сказала, что Милдред все еще не приезжала. Филип ничего не понимал. Ведь он знал, что Гриффитс должен был уехать домой еще вчера - его ждали на свадьбу, где он был шафером, а Милдред осталась без денег. Он перебрал в уме все, что могло случиться. После обеда он сходил к Милдред снова и оставил записку с просьбой поужинать с ним вечером. Тон его письма был такой спокойный, будто за последние две недели ничего не произошло. Он назначил место и время встречи и, все еще надеясь, вопреки здравому смыслу пошел на свидание; прождав целый час, он понял, что Милдред не приедет. В среду утром ему стало стыдно идти справляться самому, и он отправил посыльного с письмом и поручением дождаться ответа; через час мальчик вернулся с нераспечатанным письмом и сказал, что леди еще не вернулась в город. Филип совсем потерял голову. Этот последний обман был больше того, что он мог вынести. Он твердил себе без конца, что презирает Милдред, и, виня в этой новой беде Гриффитса, смертельно его ненавидел; он бродил, мечтая столкнуться с ним темной ночью, с наслаждением всадить ему в глотку нож где-нибудь возле сонной артерии и бросить его подыхать на улице, как собаку. От горя и бешенства Филип совсем потерял рассудок. Пить ему было противно, но он пил, чтобы притупить страдания. Он лег спать пьяный и во вторник и в среду. В четверг он встал очень поздно и, зеленый, с мутными глазами, едва добрел до гостиной, чтобы поглядеть, нет ли писем. Когда он узнал почерк Гриффитса, сердце его словно чем-то пронзило. "Дорогой дружище! Мне трудно тебе писать, однако я должен это сделать. Надеюсь, ты не так уж страшно на меня сердит. Я знаю, мне не следовало уезжать с Милли, но я просто не мог с собой совладать. Она меня свела с ума, и я был готов на все, лишь бы ее добиться. Когда она мне сказала, что ты предложил нам денег, чтобы мы уехали, я не мог устоять. А теперь с этим покончено, мне чудовищно стыдно того, что я сделал. И обидно, что я был таким идиотом. Я бы так хотел, чтобы ты на меня не сердился и разрешил тебя повидать. Мне было очень больно, когда ты сказал Милли, что не хочешь меня видеть. Черкни мне, будь другом, хоть пару строк и скажи, что ты меня простил. Мне будет не так совестно. Я Думал, что тебя это не очень огорчает, не то ты не предложил бы нам денег. Но я знаю, что не должен был их брать. Я приехал домой в понедельник, а Милли захотелось побыть одной в Оксфорде еще дня два. Она вернется в Лондон в среду, так что, когда ты получишь это письмо, вы уже встретитесь, и, я надеюсь, все будет в порядке. Прошу тебя, напиши мне, что ты меня простил. Пожалуйста, напиши немедленно. Всегда твой, Гарри". Филип в ярости порвал письмо. Он не собирался на него отвечать. Он еще больше презирал Гриффитса за это покаяние, а угрызения совести, которые тот будто бы испытывал, только злили его: можно совершить подлость, если уж ты на это пошел, но совсем гнусно потом о ней сожалеть. Письмо ему казалось трусливым и лицемерным. Ему была противна сентиментальность, с какой оно было написано. - Этак легко было бы жить: сделал свинство, попросил прощения, отряхнулся и пошел дальше как ни в чем не бывало, - пробормотал он сквозь зубы. Он от души пожелал, чтобы и ему когда-нибудь представился случай сделать Гриффитсу гадость. Но теперь он хотя бы знал, что Милдред в городе. Поспешно одевшись и не теряя времени на бритье, он быстро проглотил чашку чая и сел на извозчика. Ему казалось, что лошадь еле-еле плетется. Ему так надо было видеть Милдред, что в душе он молил Бога, в которого не верил, чтобы она хорошо его приняла. У него было одно желание - забыть. Он позвонил, сердце у него колотилось. Он испытывал такую страстную потребность ее обнять, что уже не помнил о своих страданиях. - Миссис Миллер дома? - радостно спросил он. - Она уехала, - ответила служанка. Он тупо на нее уставился. - Миссис Миллер заезжала час назад и забрала все свои вещи. На секунду Филип онемел. - Вы ей передали мое письмо? Она сказала, куда едет? И тут он понял, что Милдред снова его обманула. Она не собиралась к нему возвращаться. Он взял себя в руки, боясь показаться смешным. - Ну, конечно, она мне даст о себе знать. Видимо, отправила письмо по неверному адресу. Он повернулся и в полной безнадежности побрел домой. Как же он сразу не догадался, что она именно так и поступит? Ведь она его никогда не любила, она дурачила, его с первого дня; в ней не было ни сострадания, ни доброты, ни жалости. Единственное, что ему оставалось, - это примириться с неизбежным. Боль, которую он испытывал, была просто ужасна; лучше умереть, чем терпеть такую боль. У него мелькнула мысль покончить со всем этим: можно броситься в реку или лечь на рельсы. Но стоило ему выразить эту мысль словами, как он сам же возмутился. Рассудок подсказывал ему, что пройдет время и он переживет свое горе; он может заставить себя ее забыть; смешно убивать себя из-за какой-то вульгарной девки. Ему дана только одна жизнь, и безумие ею бросаться. Он чувствовал, что никогда не преодолеет своей страсти, но при этом знал, что время излечивает все. Он не останется в Лондоне. Тут все ему напоминает о его несчастье. Филип дал телеграмму дяде, что едет в Блэкстебл, и, наспех уложив вещи, отправился первым же поездом. Ему хотелось сбежать из убогого жилья, бывшего свидетелем стольких страданий. Ему хотелось вдохнуть свежего воздуха. Он сам себе был противен. И понимал, что близок к помешательству. С тех пор как Филип вырос, ему всегда предоставляли в доме дяди самую лучшую комнату для гостей. Она была угловая, и одно из ее окон заслоняло большое старое дерево, зато из другого были видны сад и поле; за ними расстилались просторные луга. Филип помнил обои в этой комнате с детства. На стенах висели старомодные акварели, свидетели ранней викторианской поры, написанные другом детства священника. В них было какое-то поблекшее очарование. Туалетный стол был задрапирован туго накрахмаленной кисеей. В комнате стоял высокий комод. Филип вздохнул от удовольствия: он раньше и не подозревал, как ему все это дорого. Жизнь в доме шла по давно заведенному порядку. Мебель тут никогда не переставлялась, священник ел всегда одно и то же, говорил одно и то же, отправлялся каждый день на одну и ту же прогулку; он чуть-чуть потолстел, стал чуть-чуть молчаливее и еще ограниченнее. Он привык жить без жены и легко без нее обходился. Он по-прежнему ссорился с Джозией Грейвсом. Филип нанес визит церковному старосте. Тот еще больше похудел, чуть-чуть поседел, стал еще суровее; он сохранил прежнюю властность и прежнее отвращение к свечам на алтаре. Лавчонки были все такими же старомодными и живописными, и, стоя перед одной из них, где продавалось все, что нужно моряку - высокие сапоги, брезент, снасти, - Филип вспомнил, как влекло его в детстве море, магия приключений и неведомого. И все-таки он не мог справиться с собой. Каждый стук почтальона заставлял биться его сердце: а вдруг принесли письмо от Милдред, пересланное лондонской хозяйкой; но в душе Филип знал, что письма не будет. Теперь, размышляя более спокойно, он понял, что попытка заставить Милдред его полюбить была с самого начала безнадежной. Кто знает, какие токи идут от мужчины к женщине и от женщины к мужчине и превращают одного из них в раба; людям удобно называть это половым инстинктом, однако, если это только инстинкт, почему он рождает такое бурное влечение к одному существу, а не к другому? И влечение это непреодолимо: рассудок не может его побороть, дружба, признательность, расчет теряют рядом с ним всякую власть. Он не привлекал Милдред физически, и потому, что бы он ни делал, это не производило на нее никакого впечатления. Мысль эта возмутила его: значит, страсть превращала человека в животное? Он внезапно понял, что людское сердце - темный омут. Оттого что Милдред была к нему равнодушна, он считал ее бесполой; ее малокровный вид, тонкие губы, узкие бедра, плоская грудь и вялость движений подтверждали его предположение; но вот оказалось, что и она способна на внезапный порыв страсти, который заставил ее пожертвовать всем, чтобы эту страсть удовлетворить. Ему всегда была непонятна ее связь с Эмилем Миллером; казалось, она так не вяжется с характером Милдред, и та до сих пор сама не могла объяснить, почему ее влекло к этому немцу; но теперь, после встречи Милдред с Гриффитсом, Филип понял, что и тогда произошло то же самое: Милдред просто потеряла голову - ею владела похоть. Филип силился разгадать, чем же обладают те двое, что ее так неудержимо к ним влечет. Оба они любили пошловато подурачиться, и это тешило ее примитивное чувство юмора и природную вульгарность; однако покоряла ее, по-видимому, откровенная чувственность, которая была отличительной чертой как одного, так и другого. Милдред кичилась своей "светской" деликатностью, которую пугает всякое соприкосновение с изнанкой жизни; она считала естественные функции организма чем-то непристойным; для самых простых понятий употребляла возвышенные выражения, вычурное слово всегда предпочитала обыденному, но скотская похоть этих мужчин была словно удар хлыста, обжигавший ее худенькие белые плечи, - почувствовав его, она сладострастно содрогалась. Филип твердо решил, что больше не вернется в ту квартиру, где столько страдал. Он написал хозяйке и предупредил ее, что освобождает комнаты. Ему захотелось, чтобы его окружали его собственные вещи. Он решил снять немеблированную квартиру - так будет и приятнее, и дешевле, а экономить было необходимо, ибо за последние полтора года он истратил почти семьсот фунтов. Ему придется быть крайне бережливым. Временами его охватывал страх, когда он думал о будущем: он был глупцом, просадив на Милдред столько денег, но он знал, что начнись все сначала - и он поступит точно так же. Его часто смешило, что друзья, судя по его лицу, скупо отражающему чувства, и по его медлительности, считают его человеком сильной воли, рассудочным и холодным, думают, что он чрезвычайно разумен, и хвалят за трезвость суждений; но сам Филип знал, что его невозмутимость - только инстинктивно найденная маска, которая служит ему, как защитная окраска бабочке; его поражало собственное слабоволие. Ему казалось, что его, как листок на ветру, уносят самые мимолетные чувства, а уж когда его захватывает страсть, он теряет всякую способность сопротивляться. Он совсем не умеет собой владеть. Людям кажется, что у него есть самообладание, просто потому, что он равнодушен к множеству вещей, которые трогают других. Филип не без иронии вспоминал о философии, которую он для себя придумал, - она не очень-то ему помогла в нынешних обстоятельствах, да и вообще может ли интеллект всерьез помочь людям в критическую минуту жизни? Филипу казалось, что человеком скорее движет какая-то неведомая сила, чуждая ему и в то же время таящаяся в нем самом; она влечет его, как то могучее дыхание ада, которое без устали несло Паоло и Франческу. Человек принимает решение, но, когда наступает время действовать, он бессильно склоняется под бременем своих инстинктов, страстей и еще Бог знает чего. Он словно машина, которую приводят в действие две силы - среда и характер; разум его - только созерцатель, регистрирующий факты, но бессильный вмешаться; роль его напоминает тех богов Эпикура, которые наблюдают за людскими делами со своих эмпирейских высот, но не властны изменить ни на йоту того, что происходит. 79 Филип уехал в Лондон дня за два до начала занятий, чтобы успеть найти себе квартиру. Он поискал в районе Вестминстер-Бридж-роуд, но убожество этих улиц вызвало у него отвращение; наконец он снял квартиру в Кеннингтоне - эта часть города показалась ему тихой и слегка старомодной. Она напоминала немножко тот Лондон за Темзой, который знал Теккерей; на Кеннингтон-роуд, по которой когда-то проезжало огромное ландо, везя семейство Ньюкомов в Вест-энд, распускались на платанах листья. Дома на улице, которая приглянулась Филипу, были двухэтажные, и чуть не в каждом окне висели объявления о том, что здесь сдаются квартиры. Филип постучал в дверь дома, где квартира сдавалась без мебели, и суровая, молчаливая женщина показала ему четыре маленькие комнатушки; в одной из них были кухонная плита и раковина. Хозяйка спросила с него девять шиллингов в неделю. Филипу не нужно было так много комнат, но квартира стоила недорого, а ему хотелось поскорее устроиться. Он поинтересовался, не возьмется ли хозяйка убирать комнаты и готовить ему завтрак, но та ответила, что у нее и без того хватает работы. Филипа это даже обрадовало: она дала ему понять, что интересуется только квартирной платой, а во всем остальном пусть живет, как хочет. Хозяйка посоветовала обратиться в бакалейную лавку за углом - она же была и почтовой конторой: может быть, там ему порекомендуют женщину, которая согласится его обслуживать. У Филипа постепенно скопились кое-какие пожитки: кресло, купленное им в Париже, стол, несколько рисунков и персидский коврик, подаренный Кроншоу. Дядя предложил ему складную кровать, в которой теперь, когда он больше не сдавал дом на лето, не было нужды; истратив еще десять фунтов, Филип купил себе все необходимое. Он заплатил десять шиллингов за то, что его будущую гостиную оклеили светло-золотистыми обоями; повесил один из парижских этюдов Лоусона, фотокопии "Одалиски" Энгра и "Олимпии" Мане, которыми он постоянно любовался в Париже во время бритья. В память о том, что он и сам когда-то занимался живописью, Филип прибил на стенку портрет углем молодого испанца Мигеля Ахурии; это было лучшее, что Филип нарисовал в своей жизни: обнаженный натурщик стоял, сцепив руки и крепко упираясь ногами в пол, вся его фигура дышала какой-то необычайной силой, а лицо выражало поразительную решимость. Самое страшное на свете - это когда люди, которым не дано таланта, упорно хотят заниматься искусством. Прошло время, и теперь Филип ясно видел недостатки своей работы, но она вызывала у него столько ассоциаций, что он ей все прощал. Он часто задумывался о судьбе Мигеля. Быть может, измученный холодом, голодом, болезнью, испанец умер где-нибудь в больнице или в приступе отчаяния покончил с жизнью в мутной Сене; однако с непостоянством истого южанина он мог сам отказаться от борьбы и теперь служить в какой-нибудь мадридской конторе, тратя свое пламенное красноречие на политику или бой быков. Филип пригласил Лоусона и Хейуорда посмотреть свое новое жилище; они явились - один с бутылкой виски, другой со страсбургским паштетом, - и Филип обрадовался, когда друзья похвалили его вкус. Он бы пригласил и шотландца-маклера, но у него было всего три стула, и число приглашенных пришлось ограничить. Лоусон знал, что Филип был очень близок с Норой Необит, и рассказал, что встретил ее несколько дней назад. - Она спрашивала о тебе. Филип покраснел при упоминании о ней (он так до сих пор и не разучился краснеть от смущения), и Лоусон поглядел на него не без лукавства. Лоусон, который большую часть года проводил теперь в Лондоне, поддался влиянию среды: остриг волосы, носил благопристойный костюм и котелок. - Я понял, что между вами все кончено, - сказал он. - Да, мы не виделись несколько месяцев. - Она мило выглядит. На ней была очень нарядная шляпка с уймой белых страусовых перьев. Видно, у нее неплохо идут дела. Филип перевел разговор на другую тему, но продолжал думать о Норе и спустя некоторое время вдруг спросил: - Как по-твоему, Нора на меня сердится? - Ни чуточки. Она очень тепло о тебе говорила. - Надо будет к ней зайти. - Что ж, она тебя не съест. Филип часто вспоминал о Норе. Когда от него ушла Милдред, он сразу же с горечью подумал, что Нора никогда бы так с ним не поступила. Его потянуло к ней - он мог рассчитывать на ее сострадание, но ему было стыдно: ведь Нора так хорошо к нему относилась, а он обошелся с ней гнусно. "Эх, если бы у меня хватило ума остаться с Норой!" - подумал Филип, когда Лоусон и Хейуорд ушли и он курил перед сном последнюю трубку. Он вспоминал часы, которые они так приятно коротали в ее уютной комнате на Винсент-сквер или в картинных галереях и театрах, - тихие вечера, проведенные в интимной беседе. Он не мог забыть, какой она была заботливой, как интересовалась всем, что интересовало его. Она любила его нежно и преданно; ее любовь была куда больше простого физического влечения, в ней проглядывало что-то материнское; Филип всегда понимал, что ее отношением к нему надо дорожить, что это бесценный дар богов. Теперь он решил отдаться на ее милость. Она, должно быть, тяжко перестрадала, но сердце у нее великодушное и она его простит; Нора не способна мстить. Может быть, лучше ей написать? Нет. Он явится к ней неожиданно, упадет к ее ногам - правда, зная себя, он понимал, что не сможет вести себя так театрально, но ему хотелось представить себе их встречу именно такой - и скажет, что, если она согласится принять его снова, он будет предан ей всю жизнь. Он излечился от своей ненавистной болезни, знает, какой достойный она человек, она может теперь на него положиться. Он стал думать о будущем. Вот они с ней на реке в воскресенье; они съездят в Гринвич (разве можно забыть чудесную прогулку с Хейуордом и красоту Лондонского порта - это было одно из самых дорогих его воспоминаний); в солнечные дни после обеда они с Норой будут сидеть в парке и тихо разговаривать; он засмеялся при одной мысли о ее веселой болтовне, которая лилась, как ручеек, журчащий по камешкам, - забавная, легкомысленная и своенравная. Мучения, которые он испытал, забудутся, как дурной сон. Но, когда на следующий день, часов около пяти - в это время она почти всегда бывала дома, - Филип постучал в дверь, мужество вдруг покинуло его. Сможет ли она его простить? С его стороны было бестактно без спроса вторгаться в ее жизнь. Дверь отворила служанка - ее не было в те дни, когда он ходил сюда ежедневно, - и Филип осведомился, дома ли миссис Несбит. - Спросите ее, может ли она принять мистера Кэри, - сказал он. - Я обожду. Служанка побежала наверх и через минуту вернулась, стуча каблуками. - Прошу вас, сэр. Второй этаж, направо. - Знаю, - слегка улыбнувшись, сказал Филип. Он поднялся наверх с бьющимся сердцем и постучал в дверь. - Войдите, - произнес знакомый веселый голос. Ему показалось, что его приглашают войти в новую жизнь, полную покоя и счастья. Когда он отворил дверь. Нора пошла ему навстречу. Она пожала ему руку так, словно рассталась с ним только вчера. Со стула поднялся какой-то человек. - Мистер Кэри. Мистер Кингсфорд. Горько разочарованный тем, что не застал Нору одну, Филип сел и стал разглядывать незнакомца. Он никогда не слышал от Норы этого имени. Однако мистер Кингсфорд явно чувствовал себя здесь как дома. Это был гладко выбритый человек лет сорока с длинными, аккуратно прилизанными светлыми волосами, чуть-чуть красноватым лицом и бесцветными, утомленными глазами, какие обычно бывают у блондинов не первой молодости. У него были крупный нос, большой рот, выдающиеся скулы и грузное тело; роста он был выше среднего и широк в плечах. - А я как раз думала, куда вы пропали, - сказала Нора, как всегда оживленно. - На днях я встретила мистера Лоусона - он вам рассказывал? - и намекнула ему, что вам давно пора меня навестить. Филип не замечал и тени замешательства в ее обращении и восхищался ее непринужденностью; он был сам не свой от смущения. Нора предложила ему чашку чая и чуть было не положила в нее сахар, если бы Филип ее вовремя не остановил. - Какая глупость! - воскликнула она. - Подумайте, совсем забыла! Он не поверил. Разве Нора могла не помнить, что он пьет чай без сахару? Это маленькое происшествие он воспринял как признак того, что ее беззаботность была только показной. Разговор, прерванный приходом Филипа, возобновился, и очень скоро он почувствовал себя лишним. Кингсфорд не обращал на него внимания. Говорил он умело, складно, не без остроумия, но чуть-чуть педантично; выяснилось, что он журналист и может рассказать кое-что забавное обо всем на свете; Филипа раздражало, что его как бы вытеснили из общей беседы. Он решил во что бы то ни стало пересидеть этого гостя. Его интересовало, питает ли Кингсфорд к Норе какие-нибудь чувства. В прежние времена они с Норой часто подшучивали над людьми, пытавшимися за ней ухаживать; Филип старался перевести разговор на тему, которая была знакома только ему и Норе, но журналист всякий раз вмешивался в беседу и направлял ее так, что Филипу приходилось молчать. Нора начинала его немножко злить, ведь она должна была заметить, что его ставят в смешное положение, - может быть, она решила его таким образом проучить? Эта мысль вернула ему хорошее настроение. Наконец часы пробили шесть и Кингсфорд поднялся. - Мне нужно идти, - заявил он. Нора пожала ему руку и проводила до лестницы. Она притворила за собой дверь и постояла с гостем несколько минут на площадке. Филип не понимал, о чем они могут так долго говорить. - Кто такой этот мистер Кингсфорд? - весело опросил ее Филип, когда она вернулась. - Редактор одного из журналов Хармсуорта [Гарольд С.Хармсуорт Ротермир (1868-1940) - английский газетный король]. Последнее время он печатал довольно много моих вещей. - А мне уж казалось, что он никогда не уйдет. - Я рада, что ты остался. Мне хотелось с тобой поговорить. - Она свернулась калачиком в большом кресле, забравшись в него с ногами - она была такая маленькая, что ей это было нетрудно, - и закурила сигарету. Филип улыбнулся, увидев знакомую позу, казавшуюся ему всегда такой забавной. - Ты похожа на кошку. Она сверкнула своими красивыми темными глазами. - Да, не мешало бы мне избавиться от этой привычки. В моем возрасте глупо вести себя, как девчонка, но мне удобно сидеть, поджав ноги! - До чего же приятно снова очутиться в этой комнате, - со счастливым вздохом сказал Филип. - Ты себе представить не можешь, как мне этого не хватало. - Почему же, позволь спросить, ты не приходил раньше? - весело осведомилась она. - Не смел, - ответил он, краснея. Она мягко на него поглядела. На ее губах появилась нежная улыбка. - Ну и зря. Он запнулся. Сердце его часто билось. - Помнишь, в тот последний раз, когда мы виделись... Я обошелся с тобой, как последняя скотина, мне ужасно стыдно... - Она смотрела на него в упор, но ничего не говорила. Он совсем растерялся; казалось, он только сейчас понял, что явился к ней с недостойной целью. Она и не подумала ему помочь, и тогда ему осталось только выпалить напрямик: - Сможешь ты когда-нибудь меня простить? И тогда, уже не сдерживая охватившего его порыва, он рассказал ей, что Милдред его бросила и он был в таком отчаянии, что чуть не покончил с собой. Он рассказал ей все: о рождении ребенка, о встрече с Гриффитсом, о своем безумстве, о своей доверчивости, о том, как подло его обманули. Он рассказал, как часто вспоминал ее доброту, ее любовь, как горько сожалеет, что пренебрег ею, - он ведь был счастлив только с ней и знает, какой она замечательный человек. Голос у него охрип от волнения. Минутами ему становилось так стыдно, что он не смел поднять на нее глаза. Лицо его было страдальчески искажено; однако он испытывал странное облегчение от того, что может все ей высказать. Наконец он кончил. Обессиленный, он со вздохом откинулся на спинку кресла и ждал, что она скажет. Он ничего от нее не скрыл и в своем самоуничижении старался изобразить себя еще презреннее, чем был на самом деле. Его удивляло ее молчание; он поднял голову и взглянул на нее. Она смотрела в сторону. Лицо ее побледнело как мел, она, казалось, глубоко задумалась. - Неужели тебе нечего мне сказать? Она вздрогнула и покраснела. - Да, видно, тебе пришлось несладко, - сказала она. - Мне ужасно жаль... Она как будто хотела сказать что-то еще, но замолчала, и Филип опять стал ждать. Наконец Нора выдавила из себя через силу: - Я помолвлена с мистером Кингсфордом. - Почему ты мне сразу не сказала? - закричал Филип. - Зачем тебе нужно было, чтобы я перед тобой унижался? - Прости, но я не могла тебя прервать... Я познакомилась с ним вскоре после того, как ты... - она с трудом подыскивала слова, которые его не обидят, - сказал мне, что твоя приятельница вернулась. Некоторое время я очень страдала, а он "был ко мне удивительно внимателен. Он знал, что кто-то причинил мне ужасную боль - конечно, и не подозревая, что это был ты, - один только Бог ведает, что бы я одна стала делать! И вдруг я почувствовала, что не могу без конца работать, работать, только работать; я так устала и так плохо себя чувствовала. Я рассказала ему о муже. Он предложил мне денег, чтобы я могла получить развод, если я соглашусь сразу же потом выйти за него замуж. У него приличная служба, и мне, если я захочу, не придется больше работать. Он так хорошо ко мне относится и так хочет, чтобы мне полегче жилось. Я была страшно тронута. А теперь и я очень, очень к нему привязалась. - Значит, ты уже получила развод? - Да, расторжение брака оформлено. Оно вступит в силу в июле, и тогда мы сразу же поженимся. Филип долго молчал. - Обидно, что я вел себя, как последний дурак, - пробормотал он, вспоминая свою длинную унизительную исповедь. Нора поглядела на него с любопытством. - Но ты ведь никогда, в сущности, меня не любил, - сказала она. - А ты думаешь это приятно - любить? Но, как всегда, он быстро овладел собой и, встав, протянул ей руку. - Надеюсь, ты будешь счастлива. Наверно, тебе повезло. Она поглядела на него с какой-то грустью и долго не выпускала его руки. - Ты придешь еще, да? - спросила она. - Нет, - покачал головой Филип. - Я буду слишком завидовать твоему счастью. Он медленно вышел из дома. В конце концов Нора была права, сказав, что он никогда ее не любил. Филип был обескуражен, больше того, раздосадован, но самолюбие его было затронуто куда больше, чем сердце. Он от себя этого не скрывал. Постепенно до него дошло, что боги сыграли с ним знатную шутку, и он невесело усмехнулся. Человека не очень-то тешит способность смеяться над собственной глупостью. 80 В течение следующих трех месяцев Филип изучал науки, с которыми он был еще незнаком. Беспорядочная толпа людей, поступивших в медицинский институт почти два года назад, заметно поредела: кое-кто ушел, выяснив, что экзамены сдавать куда труднее, чем казалось; других забрали домой родители, которые испугались дороговизны жизни в Лондоне; третьи просто решили переменить профессию. Один знакомый Филипу юноша изобрел остроумный способ зарабатывать деньги: он покупал различные вещи на распродажах и закладывал их в ломбард; однако вскоре он счел еще более выгодным закладывать вещи, купленные в кредит; в больнице поднялась суматоха когда его имя появилось в уголовной хронике. Дело отложили; расстроенный отец дал поручительство, и молодой человек отправился на море "нести бремя белого человека". Голова другого юнца из провинции закружилась в вихре столичной жизни: он пропадал в барах и мюзик-холлах, среди завсегдатаев скачек, "жучков" и тренеров; в конце концов он стал помощником букмекера. Филип как-то раз встретил его в баре возле Пикадилли-сэркус - на нем были пальто в талию и коричневая шляпа с широкими ровными полями. Третий студент, у которого был голос и дар имитации - он пользовался успехом на студенческих вечерах в институте, подражая знаменитым комикам, - променял больницу на опереточный хор. Еще один студент - его судьба заинтересовала Филипа, потому что неотесанный вид и манера выражаться одними междометиями не предполагали в нем душевных глубин, - вдруг почувствовал, что задыхается в городе. Задавленный каменными стенами Лондона, он стал чахнуть; душа, которой он в себе не подозревал, забилась, как зажатый в кулаке воробышек, - он судорожно глотает воздух и не может унять перепуганное сердце; его угнетала тоска по бескрайнему небу и открытым, безлюдным просторам, среди которых прошло его детство; в один прекрасный день он вышел в перерыве между лекциями, не сказав никому ни слова, и больше не вернулся; друзья потом узнали, что он бросил медицину и работает на ферме. Филип посещал теперь лекции по терапии и хирургии. Несколько дней в неделю по утрам он практиковался в перевязочной для приходящих больных, радуясь, что может заработать немножко денег, обучался, как надо выслушивать больного и пользоваться стетоскопом. Учился он и готовить лекарства. В июле ему предстоял экзамен по Materia Medica [фармакология], и он забавлялся, мешая лекарственные вещества, составляя смеси, скатывая пилюли и стирая мази. Он с жадностью кидался на все, в чем был хотя бы намек на пользу для человека. Однажды издали он увидел Гриффитса, но, для того чтобы ему не пришлось делать вид, будто он с ним незнаком, свернул в сторону. Филип чувствовал неловкость, встречаясь с друзьями Гриффитса (некоторые из них были теперь и его друзьями): он понимал, что они знают о его ссоре с Гриффитсом и, наверно, осведомлены о причине. Некто Рэмсден - очень высокий парень с маленькой головой и томным видом, бывший одним из самых верных поклонников Гриффитса и подражавший ему в выборе галстуков и обуви, в манере разговаривать и размахивать руками, - сообщил Филипу, что Гриффитс очень обиделся, когда Филип не ответил ему на письмо. Он хочет с ним помириться. - Это Гриффитс просил вам мне передать? - спросил Филип. - Нет, что вы! Я сам вам решился сказать. Он страшно жалеет о своем поступке и говорит, что вы вели себя с ним, как рыцарь. Я знаю, он был бы рад забыть об этой ссоре. Он не ходит к нам в больницу, боясь, что встретит вас и вы не подадите ему руки. - Да, не подам. - Его это страшно огорчает, имейте в виду! - Я как-нибудь смирюсь с тем, что причиняю ему эту маленькую неприятность, - сказал Филип. - Он готов на что угодно, лишь бы вернуть вашу дружбу. - Ребячество и дамская истерика! Что ему до меня? Я настолько неприметная персона, что он отлично обойдется без моего общества. Меня он больше не интересует. Рэмсден счел Филипа черствым и холодным человеком. Помолчав, он огляделся с растерянным видом. - Гарри много бы дал, чтобы никогда не встречать этой женщины. - Вот как? Филип говорил с таким безразличием, что сам остался собой доволен. Никто бы не догадался, ка-к отчаянно билось его сердце. Он с нетерпением ждал, что Рэмсден скажет дальше. - Надеюсь, теперь-то вас уже все это больше не трогает? - Меня? - переспросил Филип. - Ни в какой мере. Понемножку он выяснил всю историю отношений Милдред с Гриффитсом. Слушал он с улыбкой, изображая равнодушие, и вконец обманул недалекого парня, который ему эту историю рассказывал. Два дня, проведенные Милдред с Гриффитсом в Оксфорде, не только не охладили, а еще больше распалили ее внезапную страсть, и, когда Гриффитс отправился домой, неожиданное для нее самой чувство потребовало, чтобы она хоть ненадолго осталась там, где была так счастлива. Милдред сознавала, что никакая сила на свете не заставит ее вернуться к Филипу. Он ей был противен. Гриффитс растерялся перед пожаром, который он сам разжег: два дня, проведенные с Милдред в деревне, показались ему довольно скучными, и у него не было желания превращать забавное приключение в томительную связь. Милдред заставила его дать слово, что он ей напишет, и, так как он был честным, покладистым парнем, от природы вежливым и готовым всем угодить, он написал ей из дома длинное и нежное письмо. Она ответила на него потоком страстных излияний, довольно неуклюжих, примитивных и пошлых, - ибо не обладала даром выражать свои чувства. Письмо раздосадовало Гриффитса, а когда на следующий день за ним последовало другое и еще день спустя - третье, такая любовь перестала ему льстить и только его испугала. Он не ответил; она начала бомбардировать его телеграммами, спрашивая, не болен ли он и получает ли ее письма, уверяла, что его молчание ее страшно тревожит. Он был вынужден написать, но постарался придать своему ответу небрежный и едва ли не оскорбительный тон: он просил ее больше не посылать ему телеграмм, так как ему трудно объяснить матери, что они означают: его мать - человек старомодный, у нее всякая телеграмма вызывает боязливую дрожь. Милдред тотчас же ответила, что непременно должна его видеть, и объявила о своем решении заложить вещи (у нее был несессер - свадебный подарок Филипа, за который можно было получить фунтов восемь) и приехать в городок, расположенный в четырех милях от деревни, где практиковал отец Гарри. Этот план испугал Гриффитса, и тут уж он прибегнул к услугам телеграфа, чтобы ей помешать. Он пообещал сразу же дать ей знать, как только приедет в Лондон, а когда он и в самом деле туда приехал, выяснилось, что она справлялась о нем в больнице, куда он получил назначение. Ему это не понравилось, и, встретившись с Милдред, он ей заявил, что она не должна показываться там ни под каким видом; теперь, после трехнедельной разлуки, он почувствовал, что ему смертельно скучно; он не понимал, зачем с ней связался, и твердо решил порвать эту связь как можно скорее. Гриффитс до дрожи боялся скандалов, не любил он и причинять людям неприятности; однако он был человек занятой и не желал, чтобы Милдред ему надоедала. Встречая ее, он бывал любезен, весел, забавен и даже нежен; он придумывал убедительные отговорки, объясняя, почему так долго ее не видел, но делал все, чтобы поскорее от нее сбежать. Когда она настаивала на свидании, он в последнюю минуту посылал ей телеграмму с извинениями, и его квартирная хозяйка (первые три месяца он жил на частной квартире) получила приказ говорить, что его нет дома, когда бы Милдред ни пришла. Но Милдред подстерегала его на улице, и, зная, что она часами поджидает его у больницы, Гриффитс говорил ей несколько милых дружеских слов и убегал под предлогом неотложных дел. Он навострился выскальзывать из больничных дверей незамеченным. Однажды, возвращаясь в полночь домой, он заметил у ограды женскую фигуру и, подозревая, что это Милдред, отправился ночевать к Рэмсдену; на другой день хозяйка рассказала ему, что Милдред проплакала у них на крыльце несколько часов, и она была вынуждена заявить, что, если та не уйдет, ей придется позвать полисмена. - Да уж, голубчик, поверьте, - сказал Рэмсден, - вы дешево отделались. Гарри говорит, что, если бы он мог хоть на миг предположить, какой она будет надоедливой, он бы повесился, прежде чем надел себе этот жернов на шею. Филип представил себе, как она сидела на крыльце всю ночь напролет. Перед ним так и стояли ее пустые глаза, глядевшие на хозяйку, которая гнала ее прочь. - Интересно, что она теперь делает? - Слава Богу, нашла где-то работу. Теперь она по крайней мере весь день занята. И напоследок, перед самым концом летнего семестра, ему рассказали, что даже учтивость Гриффитса рухнула, подточенная ее бесконечными преследованиями. Он заявил Милдред, что ему тошно от ее приставаний, ей лучше не показываться ему на глаза и не надоедать. - Это было единственное, что ему оставалось делать, - сказал Рэмсден. - Больше нельзя было терпеть. - Значит, между ними все кончено? - спросил Филип. - Да, они не виделись уже дней десять. Знаете, Гарри ведь мастер рвать с женщинами. Правда, тут ему попался очень твердый орешек, но он все же его разгрыз. Больше Филип о ней ничего не слышал. Она затерялась в огромном человеческом море Лондона. 81 В начале зимнего семестра Филип стал работать в амбулатории, где три ассистента принимали больных по два дня в неделю; Филип проходил практику у доктора Тайрела. Этого врача студенты любили и оспаривали друг у друга честь с ним работать. Доктор Тайрел был высокий худой человек лет тридцати пяти, с очень маленькой головой, поросшей короткой рыжей щетиной, голубыми глазами навыкате и очень красным лицом. Говорил он складно, приятным голосом, любил пошутить и ничего не принимал близко к сердцу. В жизни он преуспел: имел большую частную практику и ожидал дворянского титула. Постоянное общение со студентами и беднотой выработало у него покровительственный тон, а оттого, что он вечно имел дело с больными, у него появилась бодрая снисходительная интонация здорового человека, с какой врачи обращаются к своим пациентам. Его больные чувствовали себя мальчишками, которых пробирает добродушный наставник, а свою болезнь - нелепой шалостью, скорее забавляющей взрослых. Студенту полагалось присутствовать на приеме в амбулатории каждый день, читать истории болезни и приобретать таким образом врачебные познания; но в те дни, когда он работал регистратором, обязанности его были более определенными. Амбулатория больницы св.Луки занимала три смежных кабинета и большую темную приемную с тяжелыми каменными колоннами и длинными скамьями. На них, получив в полдень свои талончики, ожидали пациенты, и длинные ряды больных в полутьме - с пузырьками и баночками, одни грязные и оборванные, другие более опрятные, мужчины, женщины всех возрастов и дети - производили жуткое впечатление. Они напоминали зловещие рисунки Домье. Стены были выкрашены одинаково, в розовато-желтый цвет, и отделаны высокой коричневой панелью; в комнатах пахло карболкой; к концу дня этот запах смешивался с резким запахом человеческого тела. Первая комната была самая большая, посредине стояли стол и стул для консультанта, а по бокам - два столика пониже, за одним из них сидел больничный врач, за другим - студент, который вел ежедневный регистр. Это была толстая книга, в которую записывались имя, возраст, пол, род занятий больного и его диагноз. В половине второго появлялся больничный врач, звонил в колокольчик и давал швейцару распоряжение пригласить повторных больных. Таких всегда бывало много, и надо было их пропустить поскорее, до прихода доктора Тайрела, принимавшего с двух часов. Больничный врач, с которым приходилось иметь дело Филипу, был подвижный, небольшого роста человек, преисполненный сознания собственного достоинства; он свысока разговаривал с практикантами и негодовал, когда студенты постарше, бывшие его соученики, не оказывали ему должного почтения. Он разбирал истории болезни. Ему помогал регистратор. Больные шли нескончаемой чередой. Сперва впускали мужчин. Чаще всего они страдали хроническим бронхитом: "прямо душу выворачивает от кашля", жаловались они; один подходил к больничному врачу, другой - к практиканту, оба вручали свои талончики; если дела у них шли хорошо, на талонах писали "повт. 14" и они отправлялись со своими пузырьками и склянками в аптеку, где им выдавали лекарство еще на две недели. Завсегдатаи старались задержаться, чтобы их мог осмотреть консультант, но уловка эта удавалась редко; оставляли лишь троих или четверых, чье состояние вызывало тревогу. В кабинет стремительно и бодро вбегал доктор Тайрел. Он чуть-чуть напоминал клоуна, выскакивающего на арену цирка с криком: "Вот и мы!" Весь его облик, казалось, говорил: "Что это за дурачество - изображать, будто вы больны? Ну ничего, я скоро приведу вас в христианский вид". Он садился, спрашивал, ждет ли кто-нибудь из старых больных, быстро производил осмотр, поглядывая на пациента проницательным взглядом и, рассуждая по поводу симптомов болезни, отпускал шутку, над которой от души хохотали все практиканты (больничный врач смеялся тоже, но смотрел с осуждающим видом на практикантов, видимо считая, что им смеяться неприлично), замечал, что погода сегодня хорошая или же слишком жаркая, и звонил швейцару, чтобы тот ввел первичных больных. Они появлялись один за другим и подходили к столу, за которым сидел доктор Тайрел. Это были старики, молодежь и пожилые люди, главным образом из рабочих: грузчики, ломовые извозчики, фабричные рабочие, половые; однако некоторые из них, одетые почище, явно занимали более высокое положение - приказчика, служащего или кого-нибудь еще в этом роде. На таких людей доктор Тайрел смотрел с подозрением. Иногда они надевали поношенное платье, чтобы показать, как они бедны; но у доктора был острый взгляд, он не терпел того, что на его взгляд было жульничеством; иногда он отказывался осматривать больных, которые, по его мнению, отлично могли заплатить за медицинскую помощь. Чаще всего пытались обмануть его женщины, но действовали они куда грубее. Надев драные, чуть ли не в лохмотьях пальто и юбку, они забывали снять с пальца кольцо. - Если вы можете позволить себе носить драгоценности, вы в состоянии заплатить и доктору. Больница - это благотворительное заведение, - говорил доктор Тайрел. Он возвращал талон и вызывал следующего больного. - Но у меня есть талон! - А мне наплевать на ваш талон - уходите! Вы не имеете права отнимать время, которое принадлежит настоящим беднякам. Больная удалялась, злобно насупившись. - Непременно напишет письмо в газету о безобразиях, царящих в лондонских больницах, - улыбаясь, говорил доктор Тайрел, беря в руки следующую бумажку и кинув на больного проницательный взгляд. Большинство пациентов, полагая, что больница - это государственное учреждение, которое содержат они, как налогоплательщики, считали, что врачебная помощь принадлежит им по праву. Они воображали, будто врач, уделяющий им свое время, высоко оплачивается. Доктор Тайрел поручал каждому из своих практикантов осмотреть по одному больному. Практикант уводил больного в один из соседних кабинетов - они были поменьше, и в них стояли кушетки, набитые конским волосом, - расспрашивал его, выслушивал сердце и легкие, прощупывал печень, заносил данные в больничную карту, мысленно ставил диагноз, а потом дожидался прихода доктора Тайрела. Тот появлялся, покончив с осмотром мужчин, в сопровождении целой свиты студентов, и практикант зачитывал ему то, что было занесено в карту. Врач задавал ему один-два вопроса и сам осматривал больного. Если прослушивалось что-нибудь интересное, студенты тоже брались за стетоскопы; больного зачастую можно было увидеть с двумя или тремя трубками, приложенными к груди, и еще двумя - к спине; остальные студенты с нетерпением дожидались своей очереди, чтобы тоже послушать. Больной стоял посреди этой толпы слегка растерянный, но и немного польщенный тем, что окружен таким вниманием; он напряженно слушал, как доктор Тайрел разглагольствует по поводу его болезни. Студенты снова выслушивали больного, чтобы поймать шумы или хрипы, описанные врачом, а потом пациенту разрешали одеться. Осмотрев нескольких больных, доктор Тайрел возвращался в большую комнату и снова усаживался за стол. Он спрашивал студента, оказавшегося поблизости, что бы тот прописал больному, которого они только что видели. Студент называл лекарство. - Вы находите? - спрашивал доктор. - Во всяком случае, это что-то новое. Но я не думаю, что мы поступим так опрометчиво. Его слова всегда вызывали смех, и с улыбкой в глазах, радуясь своему остроумию, доктор прописывал совсем не то средство, какое предлагал студент. Когда подряд попадались два одинаковых случая и студент предлагал для второго больного то же лечение, какое врач назначил первому, доктор Тайрел проявлял удивительную изобретательность, придумывая что-нибудь еще. Иногда, зная, что аптека перегружена работой, а потому предпочитает отпускать готовые средства или стандартные смеси, проверенные многолетней практикой, доктор развлекался, выписывая сложные рецепты. - Пусть-ка фармацевт поработает. Если мы всегда будем прописывать самое простое, он потеряет всякую квалификацию. Студенты хохотали, и доктор обводил их довольным взглядом. Потом он звонил и говорил заглянувшему в дверь швейцару: - Пожалуйста, повторных женщин. Откинувшись на стуле, он болтал с больничным врачом, пока швейцар вводил в комнату группу повторных пациенток. Они входили - вереница малокровных девушек с пышными челками и бледными губами (бедняки плохо переваривают свою невкусную, малопитательную пищу); старух, тощих и тучных, преждевременно одряхлевших от частых родов, страдающих хроническим кашлем, - женщин, больных самыми разными болезнями. Доктор Тайрел с помощью больничного врача быстро с ними разделывался. Время шло, и воздух в тесном кабинете становился все тяжелее. Консультант глядел на часы. - Много сегодня новых? - спрашивал он. - Да порядком, если не ошибаюсь, - отвечал больничный врач. - Давайте-ка их сюда. А вы продолжайте заниматься повторными. Впускали новых. Самой распространенной причиной болезней у мужчин было злоупотребление спиртными напитками, а у женщин - плохое питание. Примерно к шести часам и с ними бывало покончено. Филип, совершенно измученный тем, что часами стоял на ногах, дышал спертым воздухом и с напряжением следил за осмотром больных, отправлялся с другими практикантами выпить чаю в институтскую столовую. Работа его очень увлекала. Он сталкивался с людьми в самом неприкрашенном их виде, а что может быть лучшим материалом для художника? Филипа охватывало волнение, когда он думал о том, что похож на скульптора, а больные - на глину в его руках. Он вспоминал с улыбкой свою парижскую жизнь, полную забот о цвете, оттенке, соразмерностях и еще Бог весть о чем, необходимом для того, чтобы создавать прекрасные произведения; прямое столкновение с людьми давало ему волнующее ощущение власти над ними, которого он прежде не знал. Ему никогда не надоедало всматриваться в их лица, слушать их говор; они входили сюда каждый по-своему: один - неуклюже волоча ноги, другой - пританцовывая, третий - медленно и тяжело топая, четвертый - на цыпочках от смущения. Часто по их виду можно было угадать, чем они занимаются. Вы учились задавать вопросы так, чтобы вас понимали, постепенно узнавали, на какие из них вам почти всегда отвечают неправду и каким образом вы все-таки можете установить истину. Вы замечали, как по-разному воспринимают люди одно и то же известие. Опасный диагноз один принимает шутя, со смехом, другой - с немым отчаянием. Филип заметил, что с этими людьми он куда меньше страдает от своей застенчивости; то, что он испытывал к ним, не было сочувствием, ибо сочувствие предполагает снисхождение; но с ними ему было легко. Он понял, что умеет их к себе расположить, и, когда ему поручали опросить больного, ему казалось, что тот отдается ему в руки с полным доверием. - А, чем черт не шутит, - говорил он себе. - Может, мне на роду написано быть врачом. Вот забавно, если я напал на ту единственную стезю, по которой должен был пойти с самого начала. Филипу казалось, что ему одному из всех практикантов понятен драматизм того, что происходит в эти часы. Для других эти мужчины и женщины были только больными - интересными, если болезнь была сложной, надоедливыми, если симптомы были слишком очевидны; они вслушивались в шумы сердца, удивлялись ненормальному размеру печени, хрипы в легких вызывали у них оживленные споры. Но для Филипа во всем этом было что-то гораздо более значительное. Ему было интересно просто разглядывать больных - форму их головы, рук, выражение глаз, линии носа. В этой комнате вы видели человека, пойманного врасплох: неожиданность срывала с него маску социальных условностей, и под ней обнажалась ничем не защищенная душа. Порою вы наблюдали такое проявление стоицизма, которое не могло вас не тронуть. А ведь этих людей никто не обучал стоицизму. Как-то раз одному больному - неотесанному, безграмотному человеку - сказали, что его болезнь неизлечима; Филип, который и сам обладал силой воли, поразился, какое врожденное благородство заставило этого человека выслушать свой приговор, не дрогнув в присутствии посторонних. Но сохранит ли он мужество наедине с самим собой или же поддастся отчаянию? Порой разыгрывались настоящие трагедии. Как-то раз молодая женщина привела на осмотр сестру, девушку лет восемнадцати с тонкими чертами лица и большими голубыми глазами. У нее были светлые локоны, на которых загорались золотые блики, когда их касался луч осеннего солнца, и необычайно нежная кожа. Студенты улыбались и не могли отвести от нее глаз. В этих мрачных кабинетах так редко попадались красивые девушки. Старшая сестра рассказала историю их семьи: отец и мать умерли от туберкулеза, за ними погибли брат и сестра; из всей семьи остались только они двое. Последнее время девушка стала кашлять и быстро худела. Она сняла кофточку - шея у нее была молочной белизны. Доктор Тайрел молча и, как всегда, очень быстро ее осмотрел; он приказал двум или трем практикантам приложить стетоскопы к месту, которое обозначил пальцем, потом девушке разрешили одеться. Сестра стояла в сторонке и негромко спросила доктора - так, чтобы девушка не услыхала. Голос ее дрожал от страха: - У нее ведь его нет, доктор? Скажите, что нет! - Увы! Боюсь, что случай очень ясный. - Она ведь последняя. Если ее не станет, у меня никого не будет на свете. Женщина заплакала, а доктор пристально на нее поглядел: ему казалось, что и у нее чахоточный вид, ей тоже не дожить до старости. Девушка обернулась и заметила, что сестра плачет. Она все поняла. От ее прелестного лица отхлынула кровь, из глаз полились слезы. Сестры постояли немножко, беззвучно рыдая, а потом старшая, забыв о том, что их окружает толпа чужих, подошла к девушке, обняла ее и стала ласкать, как ребенка. Когда они вышли, один из студентов спросил: - Как вы думаете, доктор, сколько она протянет? Доктор Тайрел пожал плечами. - Брат и сестра умерли через три месяца после того, как были замечены первые симптомы болезни. С ней будет то же самое. Если бы они были богаты, может, и удалось бы что-нибудь сделать. Но таким, как они, не посоветуешь поехать в Сен-Мориц. Им ничем не поможешь. Однажды пришел человек - сильный, в цвете лет; его мучила упорная боль, а местный врач не мог ему ничем помочь; он тоже был обречен на смерть, но не ту неизбежную смерть, против которой бессильна медицина (она страшит, но с ней смиряешься, потому что борьба все равно бесполезна), а смерть, неминуемую лишь потому, что жертва ее - только маленькое колесико в огромной и сложной машине человеческого общества и, так же как это колесико, бессильна изменить условия своего существования. Единственным спасением для этого человека был бы полный покой. Но врач не требовал невозможного. - Вам бы следовало взяться за более легкую работу. - В моей профессии не бывает легкой работы. - Ну что ж, если вы так будете жить и дальше, это вас убьет. Вы очень больны. - Вы хотите сказать, что я помру? - Мне бы не хотелось вам этого говорить, но вы, безусловно, не можете выполнять тяжелую работу. - Если я не буду работать, кто прокормит жену и ребят? Доктор Тайрел пожал плечами. Такой вопрос ставился ему сотни раз. Но время, как всегда, не ждало, а принять надо было еще много пациентов. - Ну что ж, я выпишу вам лекарство; приходите через неделю - расскажете, как себя чувствуете. Больной взял свой талон с выписанным на нем для очистки совести лекарством и вышел. Вольно доктору давать подобные советы! Он совсем не так плох, чтобы бросать работу. У него хороший заработок, и он не может позволить себе им кидаться. - Жить ему осталось не больше года, - сказал доктор Тайрел. Порою разыгрывались и комедии. Сверкали блестки простонародного юмора; появлялась какая-нибудь старушка - словно персонаж со страниц Диккенса - и забавляла всех своей чудаковатой болтовней. Как-то раз пришла женщина, которая служила в кордебалете знаменитого мюзик-холла. На вид ей было лет пятьдесят, но она уверяла, что ей двадцать восемь. Накрашена она была до бесстыдства и вызывающе кокетничала со студентами, выкатывая большие черные глаза и растягивая губы в манящей улыбке. Самомнения у нее было хоть отбавляй, и она разговаривала с доктором Тайрелом таким фамильярным тоном, словно он был ее записным поклонником. Она объявила с трудом скрывавшему смех доктору, что у нее хронический бронхит, который мешает ей выполнять профессиональные обязанности. - Понятия не имею, с чего эта гадость ко мне прилепилась, ей-Богу! За всю свою молодую жизнь ни разу не болела. Да разве по мне этого не видать? Она закатывала глаза с густо накрашенными ресницами, обводила молодых людей долгим взглядом и сверкала желтыми зубами. Говорила она с простонародным акцентом, но с такой деланной светскостью, что речь ее невозможно было слушать без смеха. - Вы, по-видимому, простыли, - серьезно объяснил ей доктор Тайрел. - Пожилые женщины легко простужаются. - Ну, милый! Разве можно говорить такие вещи даме? Меня еще никто не называл пожилой! Она как можно шире раскрыла глаза и склонила голову набок, поглядывая на него с невыразимым кокетством. - В этом неудобство нашей профессии. Приходится забывать о галантности. Она взяла рецепт и кинула на врача последний томный взгляд. - Вы придете поглядеть, как я танцую, дорогуша? Ну прошу вас! - Непременно... Он позвонил, вызывая следующую больную. - Приятно, господа, что вы были здесь и могли оградить мою добродетель. То, что здесь происходило, нельзя было, в сущности говоря, назвать ни трагедией, ни комедией. Это вообще было трудно как-нибудь назвать, такая была тут смесь самых разных противоречий - и смех и слезы, и радость и горе, томительная скука и самый живой интерес (все зависело от того, как на это смотреть), столько было здесь кипучей жизни - страсти, глубокого смысла, смешного и печального, пошлого, простодушия и душевной сложности, были тут и счастье и отчаяние, материнская любовь и любовь мужчины к женщине; по этим кабинетам влачило свои тяжкие стопы сладострастие, бичуя без разбора и виновных и невиноватых, беспомощных жен и беззащитных детей; пьянство порабощало мужчин и женщин, заставляя их платить роковую дань; смерть наполняла эти комнаты своими вздохами; в них слушали биение зарождающейся жизни, наполняя душу какой-нибудь бедной девушки стыдом и отчаянием. Тут не было ни добра, ни зла. Одна только действительность. Жизнь. 82 В конце года, когда Филип заканчивал свою трехмесячную практику в амбулатории, он получил от Лоусона письмо из Парижа. "Дорогой Филип! Кроншоу в Лондоне и был бы рад тебя видеть. Он живет в Сохо, Гайд-стрит, 43. Не знаю, где это именно, но ты найдешь. Будь молодчиной и присмотри за ним немножко. Ему очень не повезло. Он сам тебе расскажет, что делает. Тут все идет в общем по-прежнему. С тех пор как ты уехал, мало что изменилось. Клаттон вернулся, но стал совершенно невыносим. Рассорился со всеми. Насколько я понимаю, у него нет ни копейки; снял у черта на рогах за Ботаническим садом маленькую мастерскую и никому не показывает своих работ. Сам он тоже нигде не бывает, поэтому неизвестно, как он живет. Может, он и гений, а может, и сумасшедший. Кстати, несколько дней назад я встретил Фланагана. Он водил миссис Фланаган по Латинскому кварталу. Наш друг бросил искусство и вошел в отцовское дело. Денег у него, видно, куры не клюют. Миссис Фланаган - очень хорошенькая, и я пытаюсь получить заказ на ее портрет. Сколько бы ты с них содрал на моем месте? Боюсь их отпугнуть, но, с другой стороны, глупо просить 150 фунтов, если они с легкостью заплатят 300. Неизменно твой, Фредерик Лоусон". Филип написал Кроншоу и получил ответ, нацарапанный на обрывке дешевой бумаги; жиденький конверт был куда грязнее, чем обычно выходит из рук почтальона. "Дорогой Кэри! Конечно, я Вас отлично помню. Мне даже кажется, что это я вызволил Вас из Омута Отчаяния [одна из аллегорий в книге английского писателя XVII века Дж.Беньяна "Путь паломника"], в котором я сам безнадежно погряз. Я буду рад Вас видеть. В этом чужом городе я чувствую себя совсем чужим, и меня изводят мещане. Приятно будет поговорить о Париже. Я не приглашаю Вас к себе, ибо мое жилище не столь великолепно, чтобы я мог принять в нем такого видного представителя профессии мсье Пургона [врач из комедии Мольера "Мнимый больной"], но каждый вечер от семи до восьми я вкушаю мою скромную трапезу в ресторане под названием "О бон плэзир" на Дин-стрит. Искренне Ваш, Д.Кроншоу". Филип пошел к нему в тот же день. Ресторанчик, умещавшийся в одной комнатушке, был из самых дешевых, а Кроншоу, казалось, - его единственным посетителем. Он сидел в углу, подальше от сквозняка, в той же самой поношенной шубе, без которой Филип не видел его ни разу, и в том же старом котелке. - Я ем здесь потому, что могу побыть один, - сказал он. - Дела у них идут плохо, сюда никто не заходит, кроме нескольких проституток и двух-трех безработных официантов; ресторан, наверно, скоро закроется, и кормят здесь отвратительно. Но их разорение мне на руку. Перед ним стоял стаканчик абсента. Прошло почти три года, с тех пор как они расстались, и Филип был потрясен переменой, которая произошла с Кроншоу. Прежде он был скорее грузен, теперь же лицо у него было высохшее, желтое, кожа на шее обвисла и сморщилась; одежда болталась мешком, как с чужого плеча, воротничок казался на три или на четыре номера шире, чем надо, что делало его еще более неряшливым. Руки непрерывно дрожали. Филип вспомнил его почерк: неровные строчки, бесформенные каракули. Кроншоу был, очевидно, тяжело болен. - Ем я теперь мало, - сказал он. - По утрам меня всегда тошнит. На ужин заказываю суп, а потом беру кусочек сыру. Взгляд Филипа был невольно устремлен на абсент, и Кроншоу, перехватив его, ехидно посмотрел на собеседника, словно издеваясь над его попыткой воззвать к здравому смыслу. - Да, вы правильно поставили диагноз. Небось, считаете, что мне не следовало бы пить абсент? - У вас, очевидно, цирроз печени, - сказал Филип. - Да, по-видимому. Он насмешливо поглядел на Филипа; прежде этот взгляд заставлял молодого художника болезненно чувствовать свою ограниченность. Взгляд этот, казалось, говорил, что все рассуждения Филипа уныло тривиальны: ну хорошо, вы признали очевидную истину, стоит ли еще распространяться по этому поводу? Филип переменил тему. - Когда вы собираетесь обратно в Париж? - Я не собираюсь в Париж. Я собираюсь умереть. Простота, с какой он это сказал, потрясла Филипа. Он раздумывал, что бы ему ответить, но всякие слова казались такими неубедительными. Он ведь знал, что Кроншоу болен смертельно. - Значит, вы намерены обосноваться в Лондоне? - неловко осведомился он. - А что мне Лондон? Я здесь как рыба, вытащенная из воды. Брожу по людным улицам, меня со всех сторон толкают, а у меня такое чувство, будто я попал в мертвый город. Мне не захотелось умирать в Париже. Я решил умереть на родине. Не понимаю, в чем тут дело, но какая-то внутренняя тяга привела меня наконец домой. Филип знал женщину, с которой жил Кроншоу, и его двух чумазых детей, но Кроншоу ни разу о них не помянул, и Филип не решался о них спросить. Интересно, какова их судьба? - Не понимаю, почему вы так настойчиво говорите о смерти, - сказал он. - Года два назад я болел воспалением легких, и врачи мне объяснили, что я выкарабкался только чудом. Оказалось, что я крайне подвержен этому заболеванию, а стоит мне схватить его еще раз, и я погиб. - Какая ерунда! Дело совсем не так плохо, как вам кажется. Надо только быть поосторожнее. Почему бы вам не бросить пить? - Потому, что не желаю. Человек может поступать, как ему угодно, если он согласен нести за это ответственность. Вот и я готов нести ответственность. Легко вам предлагать мне бросить пить, а это ведь - единственное, что у меня осталось. Какая, по-вашему, была бы у меня без этого жизнь? Вы понимаете, сколько счастья дает мне абсент? Я не могу без него существовать. Когда я пью абсент, я наслаждаюсь каждой его каплей, а выпив, чувствую, что душа моя парит от счастья. Вам противно это слушать. Вы пуританин и в глубине души презираете чувственные наслаждения. А ведь чувственные наслаждения - самые сильные и самые утонченные. Я - человек, одаренный острым чувственным восприятием, и всю жизнь потакал своим чувствам. Теперь мне приходится за это платить, и я готов платить. Филип поглядел ему прямо в глаза. - А вы не боитесь? Мгновение Кроншоу молчал. Казалось, он обдумывает ответ. - Иногда, когда я один. - Он взглянул на Филипа. - Вы думаете, что это и есть мое наказание? Ошибаетесь. Я не боюсь своего страха. Христианское утверждение, что человек всегда должен помнить о смерти, - безумие. Единственный способ жить - это забыть, что ты умрешь. Смерть не заслуживает того, чтобы о ней думали. Страх смерти не должен влиять на поступки мудреца. Я знаю, что, умирая, буду томиться от удушья и от страха. Я знаю, что не смогу удержаться от горького сожаления о жизни, которая довела меня до этой ужасной минуты; но я заранее отрекаюсь от своего раскаяния. Покамест я, вот такой, как я есть - старый, больной, беспомощный, нищий и умирающий, - хозяин своей души, я ни о чем не жалею. - Помните персидский ковер, который вы мне подарили? - спросил Филип. Лицо Кроншоу медленно, как когда-то, осветилось улыбкой. - Я вам сказал, что он ответит на ваш вопрос, когда вы спросили меня, в чем смысл жизни. Ну как, вы нашли ответ? - Нет, - улыбнулся Филип. - А вы мне его не откроете? - Нет, не могу. Разгадка не имеет никакого смысла, если вы не нашли ее сами. 83 Кроншоу решил издать свои стихи. Друзья поэта настаивали на этом уже много лет, но лень мешала ему предпринять необходимые шаги. На все увещания у него был один ответ: в Англии умерла любовь к поэзии. Вы печатаете книгу стихов, которая стоила вам многих лет труда и размышлений, ей уделяют две-три кислые строчки в критическом обзоре, затем раскупаются двадцать или тридцать экземпляров, а остальной тираж идет под нож. Кроншоу давно изжил жажду славы. Слава была только миражем, как и все прочее. Но один из его приятелей взял дело в свои руки. Это был литератор, некто Леонард Апджон. Филип раза два видел его в обществе Кроншоу в модных кафе Латинского квартала. В Англии он пользовался известностью как критик и считался признанным знатоком современной французской литературы. Он долго вращался в Париже среди сотрудников "Меркюр де Франс" - самого занимательного журнала той поры - и, довольствуясь тем, что излагал по-английски их точку зрения, приобрел у себя на родине репутацию большого оригинала. Филип читал кое-какие из его статей. Апджон выработал свой стиль, послушно подражая сэру Томасу Броуну; он употреблял плавные витиеватые периоды и устаревшие, пышные слова; все это придавало его писаниям видимость своеобразия. Леонард Апджон убедил Кроншоу отдать ему все свои стихи и нашел, что их хватит на целый томик. Он обещал пустить в ход свое влияние на издателей. Кроншоу нуждался в деньгах. С тех пор как он заболел, писать ему стало труднее, чем прежде: он едва зарабатывал на выпивку. Когда он стал получать письма от Апджона о том, что тот или иной издатель хоть и восхищается его стихами, но не рискует их печатать, Кроншоу стал добиваться того, чтобы стихи вышли. Он писал Апджону о своей крайней нужде, убеждая его еще похлопотать. Он хотел оставить после себя книгу и в глубине души считал себя великим поэтом. Он надеялся вознестись над миром, как новая звезда. Всю жизнь он хранил эти сокровища для себя и теперь, при расставании, надменно подарит их людям: ведь ему самому они уже больше не нужны - в этом, казалось Кроншоу, было нечто благородное. Его решение вернуться в Англию было вызвано сообщением Леонарда Апджона, что наконец нашелся издатель, который берется напечатать его стихи. Каким-то чудом Апджону удалось убедить этого издателя заплатить десять фунтов стерлингов аванса. - Заметьте, - сказал Кроншоу Филипу, - Мильтон тоже получил только десять фунтов аванса за "Потерянный рай". Апджон обещал опубликовать подписную статью о стихах Кроншоу и попросить всех своих приятелей-критиков дать рецензии на книжку. Кроншоу делал вид, что его это мало трогает, но легко было заметить, как его тешит мысль, что он произведет сенсацию. Однажды Филип условился пообедать с Кроншоу в убогой закусочной, где тот постоянно питался; но поэта там не было. Филип узнал, что он не появляется уже три дня. Закусив на скорую руку, он пустился на поиски квартиры, адрес которой сообщил ему в своем письме Лоусон. Найти Гайд-стрит оказалось делом нелегким. Ветхие дома этой улицы жались один к другому; окна были разбиты и кое-как заклеены полосками, вырезанными из французских газет; входные двери многие годы не красились; в нижних этажах ютились захудалые лавчонки, прачечные, сапожные мастерские. На мостовой резвились оборванные дети, и старая шарманка наигрывала избитую мелодию. В доме, где жил Кроншоу, внизу помещалась торговля дешевыми сладостями. Филип постучался в дверь, и ее открыла пожилая француженка в грязном переднике. Филип спросил, дома ли Кроншоу. - Ах да, здесь наверху живет какой-то англичанин, его окно выходит во двор. Не знаю, дома он или нет. Если он вам нужен, поднимитесь и посмотрите. Лестница была освещена одним-единственным газовым рожком. Стояла ужасающая вонь. Когда Филип поднимался, из двери второго этажа выглянула какая-то женщина; она окинула его подозрительным взглядом, но ничего не сказала. На верхнюю площадку выходили три двери. Филип постучал в одну из них, но ответа не последовало; он постучал еще и потрогал ручку, однако дверь была на запоре. Постучавшись в другую дверь и тоже не получив ответа, он подергал ручку. Дверь открылась. Он очутился в темноте. - Кто там? Филип узнал голос Кроншоу. - Кэри. Можно войти? Ответом было молчание. Филип вошел. Окно было закрыто, и от зловония у него закружилась голова. Уличный фонарь бросал в окно тусклый свет, и Филип разглядел маленькую комнатку с двумя кроватями, сдвинутыми спинка к спинке у одной из стен; кроме них, в комнате были только умывальник и стул, но свободного места оставалось так мало, что трудно было повернуться. Кроншоу лежал в кровати, стоявшей ближе к окну. Он не пошевельнулся, но с его подушки послышался тихий смешок. - Почему вы не зажжете свечку? - спросил он немного погодя. Филип чиркнул спичкой и обнаружил на полу рядом с кроватью подсвечник. Он поднес спичку к свече и поставил подсвечник на умывальник. Кроншоу неподвижно лежал на спине; его странно было видеть в ночной рубашке, а смотреть на его лысину было даже как-то неловко. Лицо у него было землистого цвета, как у покойника. - Послушайте, старина, у вас совсем больной вид. Кто тут за вами ухаживает? - Джордж утром, прежде чем уйти на работу, приносит мне бутылку молока. - Кто такой Джордж? - Это я зову его Джорджем, на самом деле его имя Адольф. Мы делим с ним эти хоромы. Филип заметил, что вторая кровать стоит неубранной. Чья-то голова оставила на подушке черный отпечаток. - Неужели вы живете в этой комнате с кем-то еще? - с ужасом спросил Филип. - А почему бы и нет? Жилье в Сохо обходится недешево. Джордж - официант, он уходит в восемь часов утра и возвращается только ночью, так что вовсе мне не мешает. Оба мы плохо спим, и он помогает мне скоротать бессонницу, рассказывая случаи из своей жизни. Он швейцарец, и у меня всегда была слабость к официантам: они видят жизнь с ее забавной стороны. - И давно вы в постели? - Три дня. - Неужели все эти дни вы питались одним молоком? Почему вы мне не написали? Мне больно подумать, что вы тут лежали целые дни один, а рядом никого, кто мог бы за вами поухаживать. Кроншоу негромко рассмеялся. - Жаль, что вы не видите своего лица! Дорогой мой, да вы, кажется, в самом деле огорчены! Славный вы человек, Кэри. Филип вспыхнул. Он и не подозревал, что его лицо выражает ужас, который он испытывает, видя эту гнусную комнату и плачевное состояние поэта. Кроншоу, наблюдавший за Филипом, продолжал с мягкой улыбкой: - Я чувствую себя превосходно. Посмотрите, вот гранки моей книги. Вспомните, я ведь равнодушен к неудобствам, которые заставляют страдать других. Какое значение имеют условия жизни, если мечты делают тебя владыкой времени и пространства! Гранки были разбросаны у него на кровати, и, лежа в темноте, он мог нащупать их руками. Кроншоу показал их Филипу, и глаза его загорелись. Перелистывая их, он радовался четко отпечатанным буквам; одну строфу он прочитал вслух. - Не так уж плохо, правда? - сказал он. Филипу пришла в голову идея. Она требовала от него кое-каких расходов, а он не мог позволить себе ни малейшей расточительности; но сейчас его возмущала даже мысль об экономии. - Послушайте, я не могу оставить вас здесь. У меня есть лишняя комната, в ней хоть шаром покати, но я всегда могу попросить кого-нибудь одолжить мне кровать. Не согласитесь ли вы переехать и пожить у меня некоторое время? Вы сэкономите плату за квартиру. - Что вы, милый мальчик, вы же станете требовать, чтобы я держал открытым окно! - Если хотите, мы забьем все окна гвоздями. - Завтра я поправлюсь. Я бы мог встать и сегодня, только мне было лень. - Тогда вам нетрудно будет переехать. А если вам снова станет хуже, вы просто ляжете в постель и я буду за вами ухаживать. - Ладно. Если вам так хочется, я перееду, - сказал Кроншоу со своей вялой, не лишенной обаяния улыбкой. - Вот и великолепно! Они условились, что Филип увезет к себе Кроншоу на следующий день. Филип урвал час от своих утренних занятий на его устройство. Он нашел Кроншоу одетым: тот сидел на кровати в шляпе и шубе, а на полу у его ног стоял потертый чемодан с одеждой и книгами; у него был такой вид, словно он сидел в зале ожидания на вокзале. Глядя на него, Филип расхохотался. Они поехали в Кеннингтон в закрытом экипаже, тщательно опустив стекла, и Филип устроил гостя в своей собственной комнате. В это утро он купил себе подержанную кровать, дешевый комод и зеркало. Кроншоу сразу же занялся правкой гранок. Он чувствовал себя много лучше. Филип нашел, что с ним легко ужиться, если не обращать внимания на его раздражительность, вызванную болезнью. В девять часов утра у Филипа начинались лекции, так что он не видел Кроншоу до самого вечера. Раза два Филипу удалось убедить своего гостя разделить с ним его немудреную вечернюю трапезу, но у Кроншоу был слишком непоседливый характер и обычно он предпочитал перекусить в одном из дешевых ресторанчиков Сохо. Филип убеждал его показаться доктору Тайрелу, но Кроншоу наотрез отказался: он отлично знал, что любой врач предпишет ему бросить пить, а этого он твердо решил не делать. По-утрам он чувствовал себя совсем больным, но днем порция абсента снова ставила его на ноги, а возвратившись к ночи домой, он уже был в состоянии разговаривать с былым блеском, так поразившим Филипа, когда они впервые познакомились. Корректура была просмотрена, и томик стихов должен был выйти из печати ранней весной, когда публика немножко оправится от лавины рождественских книг. 84 Под Новый год Филип начал практику в перевязочной хирургического отделения амбулатории. Его обязанности мало чем отличались от прежних, они лишь приобрели ту определенность, какой хирургия вообще отличается от других отраслей медицины; он и здесь столкнулся с тем, что большинство пациентов страдает от двух болезней, которым косная публика из ложного стыда разрешает беспрепятственно губить людей. Помощником главного хирурга, под наблюдением которого Филип делал перевязки, был некий Джекобс - маленький, толстый и лысый весельчак с зычным голосом; у него был простонародный выговор, и студенты величали его "хамом"; но он был таким даровитым хирургом и педагогом, что ему все прощали. Он, как и Тайрел, был изрядным остряком и постоянно потешался и над больными, и над студентами. Особое развлечение доставляли ему практиканты, да и неудивительно: они были неопытны, нервничали и не могли отплатить той же монетой. В послеобеденные приемные часы он выкладывал практикантам начистоту все, что о них думает, и веселился при этом куда больше, чем студенты, которым приходилось с улыбкой его выслушивать. Как-то раз на прием попал хромой от рождения мальчик. Родителям хотелось знать, можно ли ему помочь. Мистер Джекобс повернулся к Филипу: - Займитесь-ка этим пациентом, Кэри. В этом деле вы должны кое-что понимать. Филип покраснел - врач явно хотел пошутить, и запуганные практиканты подобострастно захихикали. Но Филипа и в самом деле глубоко занимала эта болезнь, и он изучал ее с тех пор, как поступил в институт. Он перечитал в библиотеке все книги, где описывались разные виды врожденного искривления стопы. Филип заставил мальчика снять ботинок и носок. Это был четырнадцатилетний парнишка с вздернутым носом, голубыми глазами и веснушчатой физиономией. Отец спросил, нельзя ли чем-нибудь помочь парню: шутка ли, какая это помеха, когда надо зарабатывать на хлеб. Филип с любопытством смотрел на мальчика. Тот был отнюдь не робкий, а, напротив, разговорчивый, веселый и даже несколько дерзкий малый, за что ему и попадало от отца. К своей хромой ноге он относился с большим интересом. - Понимаете, все дело в том, как эта штука выглядит со стороны, - сказал он Филипу. - Мне-то лично от нее никаких неприятностей нету. - Помолчи, Эрни, - сказал отец. - Опять разошелся! Филип осмотрел хромую ногу и медленно провел по ней рукой. Он не мог понять, почему же мальчик не испытывает того унижения, которое вечно преследует его самого. Почему он, Филип, не может относиться к своему уродству с таким философским спокойствием? Тут к ним подошел мистер Джекобс. Мальчик сидел на краю кушетки, по бокам стояли хирург и Филип, а вокруг них полукругом толпились студенты. Со свойственным ему блеском Джекобс прочел небольшую наглядную лекцию о врожденных дефектах стопы; он говорил о их разновидностях и формах, зависящих от различных анатомических условий. - Наверно, у вас talipes equinus? [лошадиная стопа (лат.) - научное название одного из видов искривления стопы] - внезапно спросил он Филипа. - Да. Филип поймал взгляды студентов и мысленно выругал себя за то, что, как всегда, залился краской. Он почувствовал, как у него вспотели ладони. Хирург говорил с плавностью, выработанной долгой практикой, и со свойственным ему знанием предмета. Он был человеком, всецело увлеченным своей профессией. Но Филип его не слушал. Он желал только одного: чтобы все это поскорее кончилось. Вдруг он сообразил, что Джекобс обращается к нему: - Вы не будете возражать, если мы попросим вас на минуточку разуться? Филипа передернуло. Первым его поползновением было послать врача к черту, но у него не хватило на это мужества. Он побоялся, что его грубо высмеют. Он заставил себя произнести с деланным равнодушием: - Нисколько. Филип стал расшнуровывать ботинок. Пальцы его дрожали, и ему казалось, что он не сможет развязать узел. Он вспомнил, как ребята в школе вынудили его показать ногу и какой мучительный след это оставило в его душе. - Видите, как он чисто моет ножки, - сказал Джекобс своим грубым, скрипучим голосом. По рядам студентов пробежал смешок. Филип заметил, что мальчик жадно уставился на его ногу. Джекобс ощупал ногу Филипа и сказал: - Да, так я себе и представлял. Вас оперировали. Наверно, еще ребенком? Он продолжал свою лекцию. Студенты нагибались, разглядывая ногу. Когда Джекобс выпустил ее из рук, двое или трое тщательно ее осмотрели. - Скажите, когда я вам больше не буду нужен, - сказал им Филип с иронической улыбкой. Он готов был их убить. Он подумал о том, как приятно было бы вонзить долото им в шею (он и сам не знал, почему ему пришел в голову именно этот инструмент). Все люди - звери! Он пожалел, что не верит в ад и не может насладиться мыслью о тех страшных пытках, которые их там ждут. А мистер Джекобс перешел к методам лечения. Теперь его речь была обращена не только к студентам, но и к отцу мальчика. Филип надел носок и зашнуровал ботинок. Наконец хирург кончил. Но ему пришла в голову новая мысль, и он опять повернулся к Филипу: - Знаете, я думаю, вам все-таки стоило бы сделать еще одну операцию. Конечно, нормальную ногу я вам обещать не могу, но кое-чем сумею помочь. Подумайте об этом, а когда захотите отдохнуть, ложитесь-ка на время в больницу. Филип часто спрашивал себя, можно ли что-нибудь сделать с его ногой, но ему так противно было касаться этого предмета, что он не решался посоветоваться с кем-нибудь из больничных хирургов. Из книг он узнал, что ему могли помочь в раннем детстве, но в ту пору не умели лечить так искусно, как теперь, а взрослому человеку трудно надеяться на серьезное улучшение. И все же, если операция позволит ему носить ботинок попроще и хромать поменьше, ее стоило сделать. Он вспомнил, как страстно молил о чуде, которое, по словам дяди, ничего не стоило совершить всемогущему. Печально улыбаясь, он подумал: "Ну и наивная же душа я был в те дни". К концу февраля здоровье Кроншоу явно ухудшилось. Он больше не вставал. Лежа в кровати, он не позволял отворять окно, чтобы проветрить комнату, и отказывался показаться врачу. Он мало ел, но требовал виски и папирос; Филип знал, что ему вредно и то и другое, но доводы Кроншоу были неотразимы. - Конечно, это меня убивает, - говорил он. - Но мне безразлично. Вы меня предупредили, вы сделали все, что полагалось; я с вашим предупреждением не посчитался. Дайте мне выпить и убирайтесь к черту. Два-три раза в неделю забегал Леонард Апджон; внешность его чем-то донельзя напоминала увядший лист. Это был хилый человек лет тридцати пяти с длинными бесцветными волосами и бледным лицом; весь его вид свидетельствовал о сидячем образе жизни. Шляпу он носил, как баптист. Филип невзлюбил его за покровительственный тон, а витиеватые речи литератора нагоняли на него скуку. Леонард Апджон любил послушать самого себя. Ему было все равно, интересно ли при этом собеседнику, что является главным отличием всякого хорошего оратора; он никогда не признавался себе в том, что повторяет избитые истины. Закругленными фразами он пояснял Филипу, что тому следует думать о Родене, Альберте Самэне и Цезаре Франке. Женщина, убиравшая квартиру Филипа, появлялась только на один час по утрам, а сам Филип вынужден был проводить весь день в больнице; поэтому Кроншоу часто приходилось оставаться одному. Апджон заметил Филипу, что, по его мнению, кто-то должен находиться при больном, но и не подумал предложить свою помощь. - Страшно подумать, что великий поэт брошен на произвол судьбы. Какой ужас, если он умрет один как перст. - Так, должно быть, и произойдет, - сказал Филип. - Как вы можете быть таким бессердечным! - Почему бы вам не приходить сюда каждый день работать? Тогда вы могли бы ему помочь, если понадобится, - сухо сказал Филип. - Мне? Милый мой, я могу работать только в привычной обстановке, да к тому же мне приходится бывать в стольких местах... Апджона немножко сердило и то, что Филип перевез Кроншоу к себе. - Жаль, что вы не оставили его в Сохо, - сказал он, плавно поводя своими длинными тонкими руками. - В его грязной мансарде было что-то романтическое. Я бы еще понял, если бы вы перевезли его в Уоппинг или Шордич, но ваш благопристойный Кеннингтон!.. Ну и место, чтобы умирать поэту! Нередко Кроншоу бывал так сварлив, что Филип с трудом сдерживался, напоминая себе, что раздражительность - один из симптомов его болезни. Апджон забегал иногда, пока Филипа еще не было, и Кроншоу горько на него жаловался. Апджон сочувственно выслушивал его сетования. - Дело в том, - улыбался он, - что Кэри лишен чувства прекрасного. У него мещанская психология. С Филипом он всегда разговаривал иронически, и тому нелегко было удержаться от резкостей. Как-то вечером он не стерпел. У него выдался трудный день в больнице, и он страшно устал. Леонард Апджон пришел к нему на кухню, где он готовил себе чай, и заявил, что Кроншоу жалуется на то, что Филип изводит его, уговаривая показаться врачу. - Разве вы не понимаете, какая вам выпала редкостная, почетная участь? Вам следовало бы сделать все возможное, чтобы оправдать оказанное вам высокое доверие. - Эта почетная участь мне не по карману, - сказал Филип. Как только речь заходила о деньгах, Леонард Апджон принимал слегка пренебрежительный вид. Эта тема коробила его чувствительную натуру. - В поведении Кроншоу есть своя красота, - продолжал он, - а вы раните его своей назойливостью. Вам следовало бы бережнее относиться к тонким чувствам, которые вам самому недоступны. Лицо Филипа потемнело. - Давайте зайдем к Кроншоу, - холодно сказал он. Лежа на спине с трубкой в зубах, поэт читал книгу. В комнате нечем было дышать; несмотря на все усилия Филипа, в ней царил беспорядок; вокруг Кроншоу всегда было неопрятно, где бы он ни жил. Когда Филип и Апджон вошли, поэт снял очки. Филип едва владел собой от бешенства. - Апджон мне заявил, - начал он, - будто вы жалуетесь на то, что я прошу вас показаться врачу. Я прошу вас показаться врачу потому, что вы можете умереть со дня на день, а, если никто вас заранее не осмотрит, мне не выдадут свидетельства о смерти. Назначат следствие и обвинят меня, что я оставил вас без врачебной помощи. - Об этом я не подумал. Я считал, что вы хотите вызвать врача ради меня, а не ради себя. Я покажусь врачу, когда вы этого захотите. Филип ничего не ответил и только чуть-чуть повел плечами. Глядя на него, Кроншоу усмехнулся. - Не сердитесь, дорогой. Я отлично знаю: вы готовы сделать для меня все, что в ваших силах. Давайте позовем вашего доктора, а вдруг он мне и в самом деле поможет; во всяком случае, у вас будет легче на душе. - Он перевел взгляд на Апджона. - Ты круглый дурак, Леонард. Ну чего ты привязался к мальчику? Хватит с него, что он терпит мои причуды. Ты-то сам для меня ничего не сделаешь, разве что напишешь гладенькую статейку после моей смерти. Уж я-то тебя знаю. На следующий день Филип пошел к доктору Тайрелу. Ему казалось, что тот должен заинтересоваться его больным, и, в самом деле, как только Тайрел кончил прием, он отправился с Филипом в Кеннингтон. Он подтвердил диагноз Филипа. Больной был безнадежен. - Если хотите, я положу его в больницу, - сказал он. - Ему дадут отдельную палату. - Он ни за что на это не пойдет. - Знаете, он может умереть с минуты на минуту, а то и снова схватит воспаление легких. Филип кивнул головой. Доктор Тайрел дал кое-какие советы и обещал зайти снова, как только он понадобится. Он оставил свой домашний адрес. Когда Филип заглянул к Кроншоу, тот спокойно читал книгу и даже не дал себе труда спросить, что сказал врач. - Ну, теперь вы довольны, мой мальчик? - спросил он. - Вас ведь все равно нельзя уговорить слушаться Тайрела? - Нельзя, - улыбнулся Кроншоу. 85 Недели через две Филип, вернувшись как-то вечером домой из больницы, постучался к Кроншоу. Не получив ответа, он отворил дверь. Кроншоу, скорчившись, лежал на боку; Филип подошел к кровати. Он хотел посмотреть, заснул ли больной, или у него просто очередной приступ дурного настроения, но с удивлением заметил, что у Кроншоу открыт рот. Филип дотронулся до его плеча и вскрикнул от испуга. Он просунул руку ему под рубашку и приложил ее к сердцу; Филип был в полной растерянности и не знал, что делать. Вспомнив, как поступают в таких случаях, он поднес зеркало к губам больного. Ему стало страшно оставаться одному с Кроншоу. Он все еще был в пальто и шляпе; сбежав по лестнице, он подозвал извозчика и поехал на Гарлей-стрит. Доктор Тайрел был дома. - Пожалуйста, поедемте со мной. Мне кажется, Кроншоу умер. - Если он умер, я уже ничем не смогу помочь. - Я был бы вам страшно благодарен, если бы вы все-таки поехали со мной. Извозчик нас ждет. Это отнимет у вас всего полчаса. Тайрел надел шляпу. По дороге он задал несколько вопросов. - Сегодня утром, когда я уходил, ему как будто было не хуже, чем всегда, - рассказывал Филип. - Представьте себе мой ужас, когда я зашел к нему в комнату. Понимаете, он умер совсем один... Как вы думаете, он сознавал, что умирает? Филип вспомнил слова Кроншоу. Поддался ли он в последний миг страху смерти? Филип представил себя на его месте; вот он чувствует, что конец надвигается, его охватывает ужас, а рядом нет ни души - никого, кто сказал бы ему ободряющее слово. - Вы очень расстроены, - заметил доктор Тайрел. Он глядел на него своими проницательными голубыми глазами. В них светилось сочувствие. Осмотрев Кроншоу, он сказал: - Он уже несколько часов как умер. Наверно, скончался во сне. С ними это бывает. Мертвое тело как-то сразу высохло и выглядело непристойно. Оно потеряло все человеческое. Доктор Тайрел глядел на него бесстрастно. Привычным движением он вынул часы. - Что ж, мне пора. Свидетельство о смерти я пришлю. Вы, конечно, известите родственников? - Кажется, их у него нет, - сказал Филип. - Как насчет похорон? - Об этом я позабочусь. Доктор Тайрел бросил на него внимательный взгляд. Он подумал, не следует ли предложить несколько фунтов на похороны. Но он не знал, как у Филипа с деньгами; может быть, ему нетрудно оплатить расходы и он сочтет предложение о помощи обидным. - Что ж, сообщите мне, если я смогу вам чем-нибудь помочь, - сказал он. Они вышли вместе и на пороге расстались; Филип отправился на телеграф, чтобы сообщить о смерти Кроншоу Леонарду Апджону. Потом он завернул в похоронное бюро, мимо которого проходил каждый день по дороге в больницу. Его внимание часто привлекали три слова, выбитые серебряными буквами на черной ткани, украшавшей витрину, где были выставлены образцы гробов: "Экономия, Быстрота, Благопристойность". Эти слова всегда его смешили. Хозяином похоронного бюро оказался маленький толстый еврей с курчавыми волосами, длинными и лоснящимися; он был весь в черном; большое кольцо с бриллиантом украшало его короткий, мясистый палец. В его манере была странная смесь природной развязности и профессионального уныния. Убедившись в полной беспомощности Филипа, он пообещал немедленно прислать женщину, чтобы обрядить умершего. Гробовщик предложил устроить пышные похороны; Филипу было стыдно, что тот явно подозревает его в скупости. Торговаться из-за похорон было противно, и в конце концов Филип согласился на расходы, которые были ему вовсе не по карману. - Я понимаю, сэр, - сказал гробовщик, - вы не хотите пускать людям пыль в глаза, - я и сам, знаете ли, не люблю пустого щегольства, - но вы желаете, чтобы все было сделано, как принято в лучшем обществе. Предоставьте это мне, я устрою вам похороны по сходной цене, но постараюсь не ударить лицом в грязь. Что я могу вам еще обещать? Филип пошел домой ужинать; когда он ел, явилась женщина, чтобы обмыть тело. Вскоре принесли телеграмму от Леонарда Апджона: "БЕЗМЕРНО ПОТРЯСЕН ОПЕЧАЛЕН. СОЖАЛЕЮ НЕВОЗМОЖНОСТИ ЯВИТЬСЯ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ. ПРИГЛАШЕН УЖИН. БУДУ ВАМИ ЧУТЬ СВЕТ. ГЛУБОКО СОЧУВСТВУЮ. АПДЖОН". Немного погодя женщина, обряжавшая труп, постучалась в дверь гостиной. - Готово, сэр. Прошу вас, зайдите на минуточку и поглядите, все ли в порядке. Филип последовал за ней. Кроншоу лежал на спине с закрытыми глазами и благочестиво скрещенными на груди руками. - Полагалось бы положить хоть несколько цветочков, сэр. - Завтра принесу. Она с удовлетворением оглядела труп. Работа ее была закончена; она опустила закатанные рукава, сняла передник и надела чепец. Филип спросил, сколько ей следует. - Видите ли, сэр, кто платит мне два с половиной шиллинга, а кто и пять. Филипу было неловко дать ей меньше пяти шиллингов. Она поблагодарила его с подобающей сдержанностью - ведь он понес тяжелую утрату - и удалилась. Филип вернулся в гостиную, убрал остатки ужина и сел за "Хирургию" Уолшема. Читать было трудно. Нервы были напряжены до предела. Когда на лестнице слышался шум, он вздрагивал и сердце его бешено билось. Его пугало то, что лежит в соседней комнате: прежде человек, а сейчас - ничто. Тишина казалась одушевленной, словно в ней происходило какое-то таинственное движение. В этих комнатах поселилась смерть, нечто неведомое, жуткое; Филип внезапно почувствовал ужас перед тем, что когда-то было его другом. Он пытался заставить себя читать, но скоро отчаялся и отодвинул книгу. Его угнетала бесплодность только что оборвавшегося существования. Какая разница, жив или мертв Кроншоу? Что изменилось, если бы его никогда и не было? Филип представил себе Кроншоу молодым: его трудно было вообразить стройным, подвижным юношей с густыми волосами, веселым и полным надежд. Жизненное правило Филипа - следовать своим склонностям с должной оглядкой на полицейского за углом - не очень-то пошло Кроншоу впрок: именно потому, что он придерживался этого правила, весь пройденный им путь был такой плачевной неудачей. Выходило, что не следует слишком доверять своим естественным склонностям. Филип попал в тупик; он спрашивал себя: в чем же тогда закон жизни, если его излюбленное правило бесполезно, и чем руководствуются люди в своих поступках? Они действуют так, как подсказывают им чувства, но чувства могут быть хорошими или дурными, и только от случая зависит, приведут ли они человека к удаче или к поражению. Жизнь казалась непостижимой путаницей, полной противоречий. Люди спешили с места на место, подгоняемые неведомой силой; сущность происходящего ускользала от них; казалось, они спешат только для того, чтобы спешить. На следующее утро появился Леонард Апджон с маленьким лавровым венком. У него родилась идея возложить венок на чело мертвого поэта; несмотря на враждебное молчание Филипа, он попытался натянуть венок на лысую голову покойника; но венок выглядел на ней нелепо. Он был похож на обрезанные от шляпы поля, которые напялил на себя третьесортный клоун из какого-нибудь мюзик-холла. - Лучше я его положу ему на сердце, - сказал Апджон. - Вы его положили ему на живот, - заметил Филип. Апджон кисло улыбнулся. - Только поэт знает, где сердце поэта, - ответил он. Они вернулись в гостиную, и Филип рассказал, какие приготовления он сделал к похоронам. - Надеюсь, вы не поскупились, - сказал Апджон. - Мне хотелось бы, чтобы за катафалком двигалась длинная вереница пустых карет, а на головах у лошадей колыхались высокие плюмажи. Закажите побольше факельщиков с длинными лентами на шляпах. Вам нравится моя выдумка насчет вереницы пустых карет? - Поскольку расходы по похоронам лягут, по-видимому на меня, а я сейчас не при деньгах, похороны будут самые скромные. - Но, милый мой, почему же в таком случае вы не устроили ему похорон, как нищему, на общественный счет? В этом по крайней мере было бы что-то поэтическое. У вас безошибочная тяга к мещанской золотой середине. Филип слегка покраснел, но промолчал. А на следующий день они с Апджоном следовали за катафалком в единственной заказанной Филипом карете. Лоусон, который не смог прийти, прислал венок; Филип тоже купил два венка, чтобы гроб не выглядел таким голым. На обратном пути кучер нещадно подгонял лошадей. Филип смертельно устал и вдруг заснул. Его разбудил голос Апджона: - Как удачно, что стихи еще не изданы. Я думаю, их лучше чуточку задержать, а я напишу предисловие. Я уже начал его обдумывать по дороге на кладбище. Надо надеяться, что получится неплохо. Так или иначе, я начну со статьи в "Сатердей". Филип ничего не ответил, и в карете воцарилось молчание. Наконец Апджон сказал: - Впрочем, не стоит разбрасываться. Пожалуй, напишу статью для одного из ежемесячных журналов, а потом напечатаю ее в виде предисловия к книжке. Филип стал следить за ежемесячниками и несколько недель спустя прочел статью Апджона. Она произвела небольшую сенсацию, и выдержки из нее появились в ряде газет. Статья была очень хорошая; приведенные в ней биографические данные не отличались точностью, ибо никто ничего не знал о молодости Кроншоу, зато написана она была изящно, пышно и с чувством. Как всегда замысловато, Леонард Апджон нарисовал прелестные картинки из жизни Кроншоу в Латинском квартале: вот он беседует с друзьями, сочиняет стихи - под его пером Кроншоу становился живописной фигурой, английским Верленом. Цветистые фразы Леонарда Апджона зазвучали трепетно и величаво, преисполнились торжественным пафосом, когда он рассказывал о жалком конце поэта, о его убогой комнатушке в Сохо; с милой скромностью, которая позволяла лишь догадываться о великодушии автора, изображались его старания увезти поэта в некий увитый жимолостью домик, окруженный фруктовым садом. И подумать только, что черствые и бестактные, хоть и добронамеренные люди вместо этого переселили поэта в мещанскую обстановку Кеннингтона! Леонард Апджон поведал о Кеннингтоне со сдержанным юмором, которого требовала строгая приверженность к лексике сэра Томаса Броуна. С изящной иронией описывал он последние недели поэта - терпение, с каким он переносил сердечные, но такие неуклюжие заботы юного студента, который самочинно назначил себя его сиделкой, и плачевное положение богоподобного бродяги, попавшего в обывательское окружение. "Красота из пепла", - цитировал он пророка Исайю. Какой иронией судьбы была смерть отверженного поэта в вульгарной обители мещанства; это напоминало Апджону Христа среди фарисеев - такая аналогия дала ему повод для затейливого отступления. Потом он поведал, как некий друг - хороший вкус разрешал ему сделать только тонкий намек на то, кто был этот друг с такой пленительной фантазией, - возложил лавровый венок на сердце умершего поэта; прекрасные безжизненные руки, словно в сладостной истоме, покоились на листьях Аполлона, благоухающих всеми благовониями поэзии, нежной зеленью своей затмевающих нефрит, который привозят смуглые моряки из многоликого, загадочного Китая. И - в качестве восхитительного контраста - статья заканчивалась описанием мещанских, будничных, прозаических похорон того, кого следовало хоронить либо как принца, либо как нищего. Это был последний удар, роковая победа филистерства над искусством, красотой и всем, что только есть возвышенного на свете. Никогда еще Леонард Апджон не писал лучше. Его статья была чудом тонкости, изящества и сострадания. Он включил в нее лучшие стихи Кроншоу; когда вышел весь томик, он уже никого не удивил; зато автор статьи основательно упрочил свое положение. С этих пор он стал критиком, с которым следовало считаться. Прежде он казался несколько холодным; но его статья о Кроншоу дышала такой человечностью и теплом, что читатели были совершенно покорены. 86 Весной Филип, кончив практику в амбулатории, перешел в больницу, где стал выполнять обязанности куратора. Эта практика продолжалась полгода. Куратор каждое утро обходил вместе с дежурным врачом палаты - сперва мужские, потом женские, вел больничные карты, наблюдал за исследованиями, а днем помогал сестрам. Дважды в неделю главный врач совершал обход в сопровождении небольшой группы студентов, осматривал больных и давал указания. Новая работа не была такой увлекательной и разнообразной и не позволяла так близко соприкасаться с жизнью, как работа в амбулатории, но Филип здесь многому научился. К нему хорошо относились больные, и ему льстило, что его всякий раз встречали с радостью. Он не то что чувствовал жалость к их страданиям, но проявлял заботу и симпатию к людям, не напускал на себя важности, и потому его любили больше, чем других практикантов. Он был вежлив с больными, умел их ободрить, держался с ними по-приятельски. Как и все, кто имеет отношение к больнице, он знал, что с пациентами легче иметь дело, чем с пациентками. Женщины часто бывали ворчливы и раздражительны. Они жаловались на перегруженных работой сестер, которые, по их мнению, не оказывали им должного внимания; как правило, они были беспокойны, неблагодарны и грубы. Филипу посчастливилось, и он нашел себе друга. Однажды утром лечащий врач поручил ему нового больного; присев к его кровати, Филип принялся дополнять историю болезни. Заглянув в нее, он заметил, что профессией больного была журналистика; звали его Торп Ательни (фамилия для здешних пациентов необычная), лет ему было сорок восемь. Больной страдал острой желтухой, но симптомы были неясные, и его положили в больницу на клиническое обследование. Он отвечал на вопросы Филипа приятным голосом, речь его выдавала образованного человека. Поскольку он лежал в кровати, трудно было определить его рост, но маленькая голова и маленькие руки позволяли догадываться, что он невысок. Филип всегда обращал внимание на руки людей, и руки Ательни его удивили: они были миниатюрные, с длинными, заостренными пальцами и красивыми розовыми ногтями; очень мягкие, они, не будь желтухи, поражали бы своей белизной. Больной держал их поверх одеяла - пальцы одной из них он слегка расправил - и, отвечая на вопросы Филипа, рассматривал их не без удовольствия. Филип, пряча улыбку, взглянул на его лицо. Желтизна не мешала ему быть по-своему красивым: у больного были голубые глаза, хорошо очерченный орлиный нос и остроконечная седая бородка; он полысел, но когда-то волосы у него явно были тонкие и красиво вились. Он и теперь носил их длинными. - Я вижу, вы журналист, - сказал Филип. - В каких газетах вы сотрудничаете? - Во всех без исключения. Вам не открыть ни одной газеты, не встретив там моих писаний. Какая-то газета лежала на столике возле постели, и, взяв ее, он указал на одно из объявлений. Большими буквами значилось название хорошо знакомой Филипу фирмы "Линн и Седли, Риджент-стрит, Лондон"; ниже, помельче, но все же внушительным шрифтом была напечатана непререкаемая истина: "Откладывая на завтра - крадешь у себя время". Еще ниже следовал вопрос, поражавший своей непреложностью: "Почему бы не заказать сегодня же?" Броскими буквами повторялось, словно отголосок совести в душе убийцы: "Почему?" Затем шло смелое заявление: "Тысячи пар перчаток лучших поставщиков мира по смехотворным ценам. Тысячи пар носков и чулок лучших мировых фирм с сенсационной скидкой". И наконец снова возникал вопрос, брошенный на сей раз, как вызов на турнире: "Почему бы вам не заказать сегодня же?" - Я представитель фирмы "Линн и Седли" по делам рекламы. - Он небрежно взмахнул своей красивой рукой. - Вот как низко я пал... Филип продолжал задавать положенные вопросы - некоторые из них просто так, для порядка, другие - хитроумно придуманные, чтобы заставить больного сообщить о себе сведения, которые тому, возможно, хотелось скрыть. - Вы жили за границей? - спросил Филип. - Да, одиннадцать лет в Испании. - Чем вы там занимались? - Был секретарем Английской компании водоснабжения в Толедо. Филип вспомнил, что Клаттон провел в Толедо несколько месяцев, и этот ответ заставил его посмотреть на журналиста с интересом, однако он не решился выказать свое любопытство: в больнице полагалось соблюдать дистанцию между пациентами и персоналом. Покончив с опросом, он продолжал свой обход. Болезнь Торпа Ательни не была серьезной, и, хотя он по-прежнему был желтым как лимон, самочувствие его улучшилось; его заставляли лежать только потому, что врач предпочитал держать его под наблюдением до тех пор, пока результаты анализов не станут нормальными. Как-то раз, зайдя в палату, Филип заметил, что Ательни читает с карандашом в руке какую-то книгу. Когда Филип подошел поближе, он ее опустил. - Можно посмотреть, что вы читаете? - спросил Филип, который не мог равнодушно пройти мимо книги. Это был томик испанских стихов - сочинения Сан-Хуана де ла Круса [Сан-Хуан де ла Крус (1549-1591) - испанский поэт]; когда он раскрыл книгу, из нее выпал листок бумаги, исписанный карандашом. Подняв листок, Филип заметил, что это стихи. - Неужели вы развлекаетесь тем, что сочиняете стихи? Вот уж неподходящее занятие для лежачего больного. - Я пытался переводить. Вы понимаете по-испански? - Нет. - Но вы слышали о Сан-Хуане де ла Крусе? - Ровно ничего. - Был у них такой мистик. Один из лучших поэтов Испании. Мне показалось, что его стоит перевести на английский язык. - Можно взглянуть на ваш перевод? - Это только черновой вариант, - сказал Ательни, но поспешно протянул Филипу листок: ему явно хотелось показать свою работу. Стихи были записаны красивым, но каким-то необычным и совершенно неразборчивым почерком: буквы были похожи на готические. - Как у вас хватает терпения так писать? Чудо, а не почерк! - А почему бы людям не писать красиво? Филип прочитал первую строфу: Непроглядною ночью. От любовной тревоги сгорая, - О, счастье! - Я двинулся в путь незаметно, И мой дом погрузился в покой... Филип поглядел на Торпа Ательни с любопытством. Он сам не мог понять, отталкивает его новый знакомый или, напротив, привлекает к себе. Ему померещилось, что тот говорит с ним как-то свысока, - он даже вспыхнул при мысли, что может показаться ему смешным. - У вас редкая фамилия, - заметил он, чтобы нарушить неловкое молчание. - Это старинная йоркширская фамилия. Было время, когда главе нашего рода дня не хватало, чтобы объехать верхом свои владения, но все это величие - в прошлом. Промотано, пущено на ветер. Ательни был близорук и, разговаривая с собеседником, глядел на него очень пристально. Он взял в руки свой томик стихов. - Вам бы надо было научиться читать по-испански, - сказал он. - Благородный язык. Он не так слащав, как итальянский: итальянский - язык теноров и шарманщиков, зато в испанском языке есть величие; он не журчит, как ручеек в саду, а бурлит и вздымается, как могучая река в половодье. Эта высокопарная манера выражаться забавляла Филипа, но у него была слабость к риторике, и он с удовольствием слушал, как Ательни красочно и пылко описывает великолепие "Дон Кихота" в оригинале и романтическую, прозрачную, страстную музыку волшебника Кальдерона. - Мне пора продолжать обход, - сказал наконец Филип. - Ах, простите, я вас задержал. Попрошу жену принести снимки Толедо и покажу вам. Заходите поболтать со мной, когда будет время. Вы даже себе не представляете, какое это для меня удовольствие. С тех пор Филип старался урвать каждую свободную минуту, чтобы потолковать с журналистом; дружба их крепла; Торп Ательни был хорошим собеседником. Он не поражал остроумием, но говорил с увлечением и живостью, зажигая воображение; Филип, который так любил жить в мире фантазии, чувствовал, что его ум обогащается новыми образами. Ательни был хорошо воспитан. Он был значительно старше, знал жизнь и книги куда лучше, чем Филип; у него был настоящий дар вести беседу, и он этим гордился. Понимая, что в больнице он пользуется общественной благотворительностью и должен подчиняться ее строгим правилам, Ательни терпел эти неудобства легко и с юмором. Однажды Филип спросил его, зачем он лег в больницу. - Я принципиально пользуюсь всеми благами, которые предоставляет мне общество. Не надо отставать от века. Когда я болен, я без ложного стыда ложусь в городскую больницу, точно так же как посылаю своих детей в городскую школу. - Неужели? - удивился Филип. - Конечно! Они получают там отличное образование - куда лучше того, что я получил в Винчестере, - и как бы иначе я смог воспитать своих детей? У меня их девять. Вам надо поглядеть на них, когда я вернусь домой. Хотите? - С большим удовольствием, - ответил Филип.
Текст из библиотеки Lib.align.ru.
Hosted by uCoz