Сомерсет Моэм. Бремя страстей человеческих
103
Миссис Ательни одолжила Филипу денег, чтобы он смог расплатиться с
хозяйкой, и та разрешила ему забрать вещи. За пять шиллингов и ломбардную
квитанцию на заложенный костюм он раздобыл у ростовщика сюртук, сидевший
на нем не так уж плохо. Прочую свою одежду он выкупил. Отослав чемодан на
Харрингтон-стрит, он пошел в понедельник утром в магазин вместе с Ательни.
Тот познакомил его с заведующим отделом готового дамского платья и
удалился. Заведующий был симпатичный суетливый человек лет тридцати, по
фамилии Сэмпсон. Поздоровавшись с Филипом и желая поразить его своей
светскостью, которой он очень гордился, заведующий спросил, говорит ли
Филип по-французски. К его удивлению, Филип ответил утвердительно.
- Вы знаете и другие языки?
- Я говорю по-немецки.
- Вот как! Я и сам езжу иногда в Париж. Parlez-vous francais? [Вы
говорите по-французски? (фр.)] Бывали у "Максима"? [известный парижский
ресторан]
Филипа поставили у лестницы в отделе готового дамского платья. Работа
его заключалась в том, чтобы показывать посетителям, как пройти в ту или
другую секцию. Их было великое множество - мистер Сэмпсон так и сыпал
названиями. Вдруг он заметил, что Филип хромает.
- Что у вас с ногой? - спросил он.
- Я хромой от рождения, - сказал Филип. - Но это не мешает мне свободно
двигаться.
Заведующий поглядел на его ногу с сомнением - Филип догадался, что он
не может понять, зачем управляющий нанял хромого администратора. Филип
знал, что тот просто не заметил его недостатка.
- Вряд ли вы все это запомните в один день. Если чего не знаете,
спрашивайте у продавщиц.
Мистер Сэмпсон ушел, а Филип, старавшийся припомнить, где что
находится, стал с беспокойством дожидаться покупателей, желавших получить
справку. В час дня он отправился обедать. Столовая находилась на верхнем
этаже огромного здания магазина, это была большая, длинная, ярко
освещенная комната, но окна в ней закрывались наглухо - от пыли - и здесь
всегда стоял запах кухни. На длинных накрытых скатертями столах были
расставлены большие графины с водой, а посредине - солонки и уксусницы.
Служащие собирались сюда шумной толпой и рассаживались на скамьях, еще
согретых телами тех, кто обедал в двенадцать тридцать.
- Сегодня нет пикулей, - заметил сосед Филипа по столу, высокий
худощавый молодой человек с бледным лицом и горбатым носом.
У него была вытянутая, неправильной формы голова с какими-то вмятинами;
шею и лоб украшали большие багровые прыщи. Звали его Гаррис. Филип узнал,
что иногда на стол подавали большие суповые тарелки с пикулями; все их
очень любили. Не было видно ни ножей, ни вилок, но через минуту высокий
толстый парень в белом халате принес их в руках и с шумом швырнул на стол.
Каждый взял себе сам, что требовалось; ножи и вилки были еще теплые и
жирные после мытья в грязной воде. Мальчики в белых куртках роздали
тарелки с мясом, плававшим в соусе; они шлепали тарелки об стол с
проворством фокусников, и соус выплескивался на скатерть. Потом они
принесли большие блюда с капустой и картошкой; один их вид вызвал у Филипа
тошноту; он заметил, что все обильно поливают гарнир уксусом. Кругом стоял
отчаянный гам. Разговоры, смех, крики, стук ножей и вилок, чавканье - все
сливалось воедино. Филип рад был вернуться в свой отдел. Он уже стал
запоминать расположение отделов и секций и, когда к нему обращались за
оправкой, реже прибегал к помощи продавщиц.
- Первый поворот направо. Второй поворот налево, мадам.
Некоторые продавщицы пытались перекинуться с ним словечком, когда не
было покупателей; он чувствовал, что они к нему приглядываются. В пять
часов он поднялся наверх пить чай. Он рад был присесть. Служащим подали
большие куски хлеба, густо намазанные маслом; многие сдавали на хранение
свои банки с джемом - на них были написаны имена владельцев.
Когда в половине седьмого рабочий день кончился, Филип был без сил.
Гаррис, сидевший рядом с ним за столом, предложил проводить его на
Харрингтон-стрит и показать койку в общежитии. По словам Гарриса, в
комнате, где он жил, была свободная кровать, а так как все другие комнаты
были заняты, он полагал, что Филипа поселят к ним. Дом на Харрингтон-стрит
прежде принадлежал сапожной фирме; мастерскую превратили в спальню, но там
было темно - окна на три четверти забили досками, форточки тоже не
открывались, и единственным источником свежего воздуха служило небольшое
оконце под потолком в дальнем конце помещения. Духота стояла такая, что
хоть топор вешай, - Филип обрадовался, что ему не придется здесь спать.
Гаррис поднялся с ним в гостиную на втором этаже; там стояло старенькое
пианино - его клавиатура походила на ряд прогнивших зубов; в ящике из-под
сигар без крышки, стоявшем на столе, хранилось домино; повсюду валялись
старые номера "Стренд мэгэзин" и "График". Остальные комнаты были
превращены в спальни. Та, где отвели место Филипу, помещалась под самой
крышей. В ней было шесть кроватей; рядом с каждой стоял сундук или
чемодан. Единственным предметом "обстановки служил комод с четырьмя
большими ящиками и двумя маленькими; Филипу, как новичку, достался
маленький; к ящикам имелись ключи, но, так как все они были одинаковые, от
них было мало проку, и Гаррис посоветовал Филипу держать ценные вещи в
чемодане. Над камином висело зеркало. Гаррис показал Филипу туалетную
комнату; она была довольно вместительная; в ней стояло восемь тазов, и в
них умывались все обитатели дома. В соседней комнате находились две
пожелтевшие от времени ванны; на деревянных полках были мыльные пятна, а
множество темных кругов на стенках ванны показывало, сколько воды наливали
в нее купавшиеся.
Когда Гаррис и Филип вернулись в свою спальню, они застали там высокого
человека, который переодевался, и шестнадцатилетнего мальчика,
расчесывавшего волосы и насвистывавшего при этом во всю мочь. Минуты через
две высокий ушел, не сказав никому ни слова. Гаррис подмигнул мальчику, и
тот, не переставая свистеть, подмигнул ему в ответ. Как рассказал Филипу
Гаррис, фамилия высокого была Прайор; он побывал в армии, а теперь служил
в отделе шелков; человек замкнутый, он уходил каждый вечер на свидание со
своей девушкой, не говоря ни слова и даже ни с кем не прощаясь. Гаррис
ушел тоже, и в комнате остался только мальчик, смотревший во все глаза,
как Филип распаковывает вещи. Звали его Белл, и он служил в галантерейном
отделе учеником, не получая ни гроша жалованья. Особенно заинтересовал его
черный сюртук Филипа. Он рассказал ему подноготную всех обитателей комнаты
и засыпал его самого вопросами. Это был жизнерадостный подросток, и
вперемежку с болтовней он напевал ломающимся голосом куплеты, услышанные в
мюзик-холле. Филип кончил раскладывать вещи и вышел погулять на улицу;
время от времени он останавливался у дверей ресторанов и смотрел на
входившую туда публику; почувствовав голод, он купил сдобную булочку и
съел ее на ходу. Сторож общежития, тушивший газ в четверть двенадцатого,
снабдил Филипа ключом от входной двери, но, боясь опоздать, тот пришел
заблаговременно. Его уже успели осведомить о системе штрафов: за приход
после одиннадцати часов вечера штрафовали на шиллинг, за приход после
четверти двенадцатого - на два с половиной и, кроме того, брали на
заметку; если это повторялось три раза, служащего увольняли.
Когда Филип пришел домой, все обитатели комнаты, за исключением
солдата, были на месте, а двое уже лежали в постели. Филипа встретили
криками:
- Посмотрите на нашего Кларенса! Вот озорник!
Он увидел, что Белл сделал чучело, напялив его сюртук на подушку.
Мальчик был в восторге от своей проказы.
- Кларенс пойдет в сюртуке на нашу вечеринку. Глядишь, еще отобьет у
нас красотку нашей фирмы.
Филип уже слышал об этих вечеринках - за них удерживали деньги из
жалованья, что вызывало недовольство служащих. Вычет составлял два
шиллинга в месяц; правда, сюда входила плата за медицинскую помощь и
пользование библиотечкой затасканных романов, но, поскольку, кроме этого,
еще четыре шиллинга ежемесячно удерживалось за стирку, Филип подсчитал,
что четвертая часть его жалованья не попадет к нему в руки.
Почти все его сожители ели большие куски жирной ветчины, вложенные в
разрезанные надвое булочки. Такие бутерброды - обычный ужин обитателей
общежития - продавались за два пенни в маленькой лавчонке по соседству.
Вернулся отставной солдат; безмолвно и торопливо раздевшись, он бросился в
постель. В десять минут двенадцатого газовые рожки мигнули, а через пять
минут потухли. Солдат заснул, но остальные собрались в пижамах и ночных
рубашках у большого окна и стали швырять недоеденные бутерброды в
проходивших по улице женщин, отпуская по их адресу забористые шуточки. В
шестиэтажном доме напротив помещалась еврейская портняжная мастерская, где
работали до одиннадцати; там горел яркий свет, а штор на окнах не было.
Дочка хозяина этого потогонного заведения - семейство состояло из отца,
матери, двух мальчиков и двадцатилетней девушки - после конца работы
обходила все здание, выключая повсюду свет; иногда с ней заигрывал
кто-нибудь из портных. Сожители Филипа получали немалое удовольствие,
наблюдая за уловками того или иного портняжки, пытавшегося задержаться
позднее других, чтобы полюбезничать с хозяйской дочкой; они даже бились об
заклад, кого сегодня ожидает успех. В двенадцать часов выпроводили публику
из кабачка в конце улицы, и вскоре все стоявшие у окна разбрелись по своим
кроватям; Белл, который спал возле самой двери, добирался до своего места,
перепрыгивая с кровати на кровать, но, даже улегшись в постель, не
прекращал болтовни. Наконец все смолкло - раздавался лишь равномерный храп
солдата, и Филип заснул.
В семь часов утра его разбудил громкий звонок, а без четверти восемь
все уже были одеты и торопливо сбегали по лестнице в носках, чтобы взять
свои начищенные ботинки. Зашнуровывали их уже на ходу по дороге в магазин
на Оксфорд-стрит, где служащих ждал завтрак. Тот, кто приходил хоть
минутой позже восьми, завтрака не получал, а войдя в магазин, уже не имел
права отлучиться за едой. Порой, когда кто-нибудь из них понимал, что
вовремя в магазин ему не попасть, он забегал в соседнюю лавчонку за
сдобными булочками, но это стоило денег, и большинство предпочитало
обходиться без еды до самого обеда. За завтраком Филип получил чай и хлеб
с маслом, а в половине девятого начался рабочий день.
- Первый поворот направо. Второй поворот налево, мадам.
Вскоре он стал давать справки чисто механически. Работа была
однообразная и очень утомительная. Не прошло и нескольких дней, как у него
разболелись ноги и он с трудом мог стоять: от толстого мягкого ковра
ступни нестерпимо горели, и по вечерам больно было снимать носки. На это
жаловались и его товарищи, утверждая, что носки и ботинки просто гниют от
пота. Все его сожители страдали не меньше и, чтобы облегчить боль, по
ночам высовывали ноги из-под одеяла. Сперва Филип вообще не мог ходить
после работы и вынужден был проводить вечера в гостиной дома на
Харрингтон-стрит, опустив ноги в ведро с холодной водой. Его общество
разделял Белл - парнишка из галантерейного отдела, - который часто
оставался дома, возясь со своей коллекцией марок. Наклеивая марки в
альбом, он монотонно насвистывал.
104
Товарищеские вечеринки служащих фирмы "Линн и Седли" устраивались
каждый второй понедельник месяца. Одна из них состоялась через неделю
после того, как Филип приступил к работе. Он условился пойти на эту
вечеринку с одной из продавщиц своего отдела.
- Вперед не забегай, но от людей не отставай, - говорила та, - вот мое
правило.
Это была некая миссис Ходжес, маленькая сорокапятилетняя женщина с
крашеными волосами; лицо ее, испещренное сеткой тончайших красных жилок,
имело желтоватый оттенок, даже белки бледно-голубых глаз - и те отдавали
желтизной. Филип пришелся ей по душе; не прошло и недели, как она уже
звала его по имени.
- Оба мы знавали лучшие времена, - сказала она.
Она открыла Филипу, что ее настоящая фамилия была не Ходжес, но у нее
не сходило с языка "мой муженек мистер Ходжес"; он был адвокатом и
обращался с ней просто возмутительно, вот она его и бросила; ну а теперь
она, слава Богу, сама себе хозяйка. Но было время, дорогуша - дорогушами
она звала всех, - было время, когда и она разъезжала в собственной карете
и обедала в семь часов вечера. У нее была привычка ковырять в зубах
булавкой от огромной серебряной брошки. Брошка изображала скрещенные
охотничий хлыст и кучерской кнут, а посередине красовалась пара шпор.
Филипа смущала новая обстановка; продавщицы прозвали его "зазнайкой".
Как-то раз одна из них позвала его: "Фил!", а он не откликнулся: ему даже
в голову не пришло, что она обратилась к нему; тогда девушка, передернув
плечами, заявила подругам, что он задается, а потом с особым ударением,
означавшим иронию, стала звать его "мистер Кэри". Это была некая мисс
Джуэл, собиравшаяся замуж за врача. Остальные девушки ее врача и в глаза
не видели, но хором повторяли, что он, видно, настоящий джентльмен, если
делает ей такие шикарные подарки.
- Не обращайте на них внимания, дорогуша, - говорила миссис Ходжес. -
Мне тоже сперва от них попадало. Бедняжки, такое уж у них воспитание.
Будьте покойны, вы с ними поладите, только не давайте себя в обиду, берите
пример с меня.
Товарищеская вечеринка состоялась в ресторане, который помещался в
подвальном этаже. Столы сдвинули в сторону, чтобы освободить место для
ганцев, а для игры в вист расставили маленькие столики.
- Старшим служащим полагается приходить пораньше, - сказала миссис
Ходжес.
Миссис Ходжес познакомила его с мисс Беннет, первой красавицей фирмы
"Линн и Седли". Она заведовала отделом нижних юбок и в эту минуту была
поглощена беседой с заведующим отделом мужского трикотажа. Мисс Беннет
оказалась массивной дамой с широким красным густо напудренным лицом и
внушительным бюстом; ее соломенные волосы были причесаны по последней
моде. Она была разодета в пух и прах, но не без вкуса; на ней было черное
платье с высоким воротником; садясь за карты, она натягивала черные,
лайковые перчатки; шею ее обвивало несколько тяжелые золотых цепочек, на
руках бренчали браслеты, украшенные круглыми брелоками с фотографиями (на
одной из них была изображена королева Александра); в руках она держала
черную атласную сумку и беспрерывно жевала ароматические пастилки.
- Очень приятно с вами познакомиться, мистер Кэри, - сказала она. - Вы
первый раз у нас на вечеринке? Я вижу, вы, кажется, немножко смущаетесь,
но, ей-Богу же, это зря.
Мисс Беннет старалась изо всех сил, чтобы все присутствующие
чувствовали себя как дома. Она хлопала собеседника по плечу и неутомимо
хохотала.
- Ну, разве я не баловница? - крикнула она, обращаясь к Филипу. - Прямо
не знаю, что вы обо мне подумаете! Ничего не могу с собой поделать!
Участники вечеринки все прибывали; преобладала молодежь - юнцы, которые
еще не обзавелись барышнями, и девушки, которые еще не завели ухажеров.
Некоторые из молодых людей надели длинный сюртук с белым вечерним
галстуком, из верхнего бокового кармана выглядывал шелковый красный
платочек; они собирались выступать и потому напускали на себя деловой,
рассеянный вид, одни держались самоуверенно, а другие откровенно
волновались и с тревогой поглядывали на публику. За пианино села девушка с
густой копной волос, ее руки шумно прошлись по клавишам. Когда все
успокоилось, она оглянулась и назвала номер:
- "Русская тройка".
Послышались аплодисменты, а девушка за пианино тем временем проворно
прикрепила к запястьям колокольчики. Одарив зрителей улыбкой, она заиграла
бурную мелодию. Когда она кончила, аплодисменты раздались с удвоенной
силой. Вторым номером она исполнила музыкальную пьесу, подражавшую шуму
моря: тихие трели должны были напоминать плеск волн, а громовые аккорды -
бурю. Затем какой-то господин спел песню под названием "Прости-прощай", а
на бис исполнил "Убаюкай меня". Публика распределяла свои восторги
равномерно: каждому выступавшему аплодировали до тех пор, пока он не
исполнял на бис, и, чтобы никому не было обидно, всем хлопали одинаково.
Мисс Беннет подплыла к Филипу.
- Я уверена, что вы либо играете, либо поете, мистер Кэри, - сказала
она игриво. - Это у вас прямо на лице написано.
- К сожалению, вы ошибаетесь.
- Неужели вы даже не декламируете?
- У меня нет никаких талантов.
Заведующий отделом мужского трикотажа славился мастерским чтением
стихов - его стали громко вызывать все приказчики его отдела. Он не
заставил себя долго упрашивать и продекламировал длинное трагическое
стихотворение, закатывая глаза, прижимая руку к сердцу и всячески
изображая, как он страдает. Вся соль была в последней строке: оказалось,
что он ел за ужином огурцы и у него болит живот; раздался громкий,
раскатистый хохот - впрочем, немного искусственный, так как все уже не раз
слышали это стихотворение.
Мисс Беннет не пела, не играла и не декламировала.
- Ничего, у нее есть свой особый номер, - заметила миссис Ходжес.
- Не смейте меня дразнить, - отозвалась мисс Беннет. - Дело в том, что
я знаю хиромантию и умею гадать.
- Ах, погадайте мне, мисс Беннет, - стараясь ей угодить, хором
закричали продавщицы ее отдела.
- Я не люблю гадать, ей-Богу, не люблю. Кое-кому я нагадала таких
ужасов, и - что бы вы думали? - все так и сбылось; тут уж поневоле станешь
суеверной.
- Ах, мисс Беннет, один только разочек!
Вокруг нее собралась небольшая толпа, и под возгласы смущения, смешки,
крики отчаяния и восторга она стала изрекать загадочные фразы о блондинах
и брюнетах, о денежных письмах и дальних дорогах, пока на ее накрашенном
лице не выступили крупные капельки пота.
- Поглядите на меня, - сказала она. - Я прямо вся взмокла.
Ужин был в десять часов. Подали пирожные, сдобные булочки, бутерброды,
чай и кофе - все бесплатно; но, если вам хотелось лимонаду, за него надо
было платить. Галантность нередко побуждала кавалеров предлагать дамам
имбирное пиво, но те благонравно отказывались. Мисс Беннет была
неравнодушна к имбирному пиву и выпила за вечер две, а то и три бутылки,
но она упорно платила за них сама. Мужчинам это нравилось.
- Она, конечно, чудила, - говорили они, - но, в общем, баба порядочная,
не то что некоторые другие.
После ужина сели играть в вист. Играли шумно, со смехом и криками,
победители переходили за следующий столик. Мисс Беннет становилось все
жарче и жарче.
- Поглядите на меня, - повторяла она. - Я прямо вся взмокла.
Время шло, и один из самых заправских танцоров заметил, что если хотят
танцевать, то пора приступать к делу. Девушка, которая аккомпанировала
певцу, села за пианино и с решительным видом нажала педаль. Она сыграла
задумчивый вальс, отбивая такт на басах, в то время как правая ее рука
проворно прыгала по всей клавиатуре. Порой она перебрасывала правую руку
за левую, и тогда мелодия звучала в басах.
- Вот здорово играет! - заметила Филипу миссис Ходжес. - А ведь все по
слуху, в жизни никогда не училась.
Больше всего мисс Беннет любила стихи и танцы. Танцевала она хорошо,
хоть и в очень медленном темпе; при этом взгляд у нее был такой, будто ее
мысли далеко-далеко отсюда. Это не мешало ей без устали болтать - о зале,
о жаре и об ужине. По ее словам, лучший танцевальный зал во всем Лондоне
был Портмен-румз; ей там всегда нравилось бывать, да и общество собиралось
самое избранное, а танцевать с первым встречным она терпеть не могла -
мало ли на кого нарвешься. Почти все участники вечеринки танцевали отлично
и веселились напропалую. Пот стекал по лицам танцующих в три ручья, и
высокие крахмальные воротнички молодых людей совсем размокли.
Филип стоял в сторонке, и его охватила такая грусть, какой он не
испытывал уже давно. Он ощущал невыразимое одиночество. Уйти он не хотел,
чтобы не показаться заносчивым; он болтал с девушками и смеялся, но на
душе у него было горько. Мисс Беннет спросила, есть ли у него дама сердца.
- Нет, - улыбнулся он.
- Ну, здесь у нас выбор богатый. Девушки милые и порядочные, по крайней
мере некоторые из них. Уж вы мне поверьте: оглянуться не успеете, как у
вас заведется какая-нибудь зазноба.
И она бросила на него игривый взгляд.
- Вот и я ему говорю; вперед не забегай, но от людей не отставай, -
сказала миссис Ходжес.
Было уже около одиннадцати, когда вечеринка закончилась. Филип долго не
мог заснуть. Ныли ноги - как и его сожители, он высунул их из-под одеяла.
Он изо всех сил старался не думать о той жизни, которая стала его уделом.
Равномерно похрапывал солдат.
105
Жалованье выплачивалось раз в месяц. В день получки, опускаясь из
столовой после вечернего чая, служащие шли в коридор и присоединялись к
длинной веренице людей, степенно ожидавших своей очереди. В контору
заходили по одному. Кассир сидел за столом, на котором стояли деревянные
плошки с серебром и медью; он спрашивал фамилию вошедшего, бросал на него
подозрительный взгляд, сверялся с конторской книгой, скороговоркой
произносил сумму и, вынимая деньги из плошек, отсчитывал их в протянутую
руку.
- Спасибо, - произносил он при этом. - Следующий.
- Благодарю вас, - гласил ответ.
Служащий переходил к столу другого конторщика и, прежде чем покинуть
комнату, платил ему четыре шиллинга за стирку, два шиллинга за участие в
вечеринке, а также все штрафы, какие за ним числились. С оставшимися
деньгами он возвращался в свой отдел и дожидался окончания рабочего дня.
Большинство обитателей общежития, где ночевал Филип, были в долгу у
торговки, продававшей бутерброды, которыми они питались по вечерам. Это
была смешная толстенькая старушка с широким красным лицом и зализанными
черными волосами, которые спускались ей на уши в подражание ранним
портретам королевы Виктории. Она постоянно носила маленький черный капор и
белый передник; рукава ее были закатаны до локтя: она готовила бутерброды
большими грязными, жирными руками; ее кофта, передник и даже юбка - все
было покрыто сальными пятнами. Фамилия ее была Флетчер, но все звали ее
"матушкой"; она действительно души не чаяла в обитателях общежития и
называла их своими "мальчиками". Матушка Флетчер никогда не отказывала в
кредите до получки; больше того, она порой одалживала несколько шиллингов
кому-нибудь из "мальчиков", попавшему в трудное положение. Она была сама
доброта. Когда "мальчики" уезжали в отпуск или возвращались на работу, они
целовали ее жирные красные щеки; не раз тот или другой из них, уволенный
фирмой "Линн и Седли", бесплатно подкармливался у нее до лучших дней.
"Мальчиков" трогала широта ее натуры, и они платили ей неподдельной
привязанностью. Они любили рассказывать об одном бывшем приказчике,
который нажил состояние в Бредфорде и обзавелся там пятью собственными
магазинами; вернувшись через пятнадцать лет, он явился к матушке Флетчер и
подарил ей золотые часы.
После вычетов у Филипа осталось от месячного жалованья восемнадцать
шиллингов. Это был первый заработок в его жизни. Но чувствовал он не
гордость, как можно было бы ожидать, а одно уныние. Ничтожность суммы
подчеркивала всю безнадежность его положения. Пятнадцать шиллингов он
отнес миссис Ательни, чтобы заплатить ей часть своего долга, но она взяла
только десять.
- Знаете, - сказал он, - так я буду расплачиваться с вами целых восемь
месяцев.
- Пока Ательни работает, я могу обождать, а кто знает, может, вы
получите прибавку.
Ательни без конца повторял, что поговорит о Филипе с управляющим -
глупо, что его способности никак не используются; но он так ничего и не
сделал, а Филип скоро понял, что рекламный агент был важной птицей не
столько в глазах управляющего, сколько в своих собственных. Иногда Филип
встречал Ательни в магазине. Тут он держался тише воды, ниже травы: в
опрятной, поношенной одежде, ничем не отличавшейся от одежды других
служащих, он торопливо пробегал по отделам - приниженный, скромный
человечек, словно старавшийся не привлекать к себе внимания.
- Когда я думаю о том, как растрачиваю силы по пустякам, - говорил он у
себя дома, - меня одолевает желание бросить эту работу. Мне тут негде
развернуться. Мне подрезают крылья, меня держат в черном теле.
Миссис Ательни, занятая шитьем, не обращала внимания на его жалобы. Она
только поджимала губы.
- В наши дни нелегко найти работу. А у тебя есть постоянное, надежное
место; даст Бог, тебя будут держать, пока ты ничем не проштрафился.
Филип не сомневался, что Ательни и в самом деле будет держаться за свое
место. Интересно было наблюдать, какую власть приобрела над этим
блестящим, ветреным человеком необразованная женщина, даже не связанная с
ним узами законного брака. Теперь, когда положение Филипа изменилось к
худшему, миссис Ательни обращалась с ним с материнской нежностью; его
глубоко трогала ее забота о том, чтобы он как следует поел. Посещения
этого дружеского дома были отрадой в его нынешней жизни (по мере того как
он к ней привыкал, его все больше ужасало ее однообразие). Так приятно
было сидеть в царственном испанском кресле и беседовать с хозяином дома о
всякой всячине. Каким бы отчаянным ни казалось его положение, он всегда
возвращался от них в радостном возбуждении. Сперва Филип пытался
перечитывать медицинские книги, чтобы не позабыть того, чему научился, но
вскоре понял, что это бесполезно: после изнурительного рабочего дня он не
мог сосредоточиться; к тому же он не знал, когда вернется в институт, и
занятия казались ему пустой тратой времени. Во сне он постоянно видел себя
в белом халате. Пробуждение бывало мучительным. Соседство чужих людей было
невыносимо тягостным: он привык к одиночеству; быть всегда на людях и
никогда - наедине с самим собой казалось ему в эти минуты просто пыткой.
По утрам ему труднее всего было бороться с отчаянием. Он уже видел, как
эта жизнь окончательно его засасывает. "Первый поворот направо, мадам,
второй налево" - и ему еще следует молить Бога, чтобы его не уволили.
Скоро вернутся те, кто ушел на войну, фирма пообещала им сохранить их
места, а это означало, что кого-то должны выгнать; надо лезть из кожи вон,
чтобы сохранить хотя бы то жалкое место, которое он сейчас занимает.
Только одно могло принести ему освобождение - смерть дяди. Тогда он
получит несколько сот фунтов и сможет закончить институт. Филип стал
мечтать, чтобы старик поскорее умер. Он высчитывал, сколько тот еще может
прожить. Ему далеко за семьдесят - Филип точно не знал, сколько дяде лет,
но полагал, что никак не меньше семидесяти пяти, - к тому же он страдает
хроническим бронхитом и каждую зиму его мучает кашель. Филип снова и снова
перечитывал в своих учебниках, как протекает бронхит у стариков, хотя и
знал это уже наизусть. Дядя мог не вынести первой же суровой зимы. Филип
молил Бога, чтобы настали холода. Мысль о дядиной смерти его просто
преследовала, она превратилась в своего рода манию. Жара тоже была вредна
дяде Уильяму, а ведь в августе солнце три недели пекло немилосердно. Филип
с надеждой думал о том, что в любой день может получить телеграмму о
внезапной кончине священника, и представлял себе, какое невероятное
облегчение он тогда почувствует. Стоя на верхней площадке лестницы,
направляя покупателей в нужные им секции, он развлекал себя мыслями о том,
что он сделает со своими деньгами. Он не знал, сколько их окажется -
наверно, не больше пятисот фунтов, - но даже и этой суммы будет
достаточно. Он сразу уйдет из магазина - и предупреждать никого не станет,
просто сложит свои вещи в чемодан и исчезнет, не сказав ни слова; потом он
вернется в институт. Это прежде всего. Много ли он перезабыл из того, что
знал? Неважно, за полгода он все восстановит в памяти, а как только
подготовится, сдаст последние три экзамена - сперва акушерство, затем
терапию и хирургию. Внезапно его охватывал безумный страх: а вдруг дядя,
несмотря на обещания, завещает свое имущество приходу или церкви? При
одной мысли об этом Филип становился сам не свой. Нет, дядя не может быть
таким жестоким! Но, если бы это случилось, Филип знал, что ему делать; он
не хочет тянуть постылую лямку до бесконечности: жизнь его была терпимой
лишь потому, что он мог ожидать чего-то лучшего. Если надежда исчезнет,
уйдет и страх. Единственное, что ему тогда остается, - это самоубийство;
Филип обстоятельно продумал, какой принять яд, чтобы смерть была
безболезненной, и как его раздобыть. Мысль о том, что на худой конец у
него всегда есть выход, его поддерживала.
- Второй поворот направо, мадам, и вниз по лестнице. Первый поворот
налево и прямо. Мистер Филипс, пожалуйста, проводите покупателя.
Одну неделю в месяц Филипу приходилось нести дежурство. Он должен был
являться к себе в отдел к семи часам утра и присматривать за уборщицами.
Когда они кончали уборку, он снимал чехлы с прилавков и манекенов.
Вечером, после ухода приказчиков, он снова накрывал чехлами прилавки и
манекены и опять руководил уборкой. Это была пыльная и грязная работа. Во
время дежурства не разрешалось ни читать, ни писать, ни курить; надо было
просто ходить взад-вперед, и время тянулось бесконечно. В половине
десятого, перед самым уходом, ему полагался ужин, и это было единственным
утешением: чай в пять часов дня не утолял голода, так что хлеб, сыр и
какао, выдававшиеся на ужин, приходились как нельзя более кстати.
Однажды, месяца через три после поступления Филипа к "Линну и Седли",
заведующий отделом Сэмпсон пришел к своим подчиненным вне себя от ярости.
Подходя к магазину, управляющий обратил внимание на витрину дамского
готового платья, вызвал заведующего отделом и язвительно пробрал его за
безвкусное сочетание красок. Вынужденный молча выслушивать насмешки
управляющего, мистер Сэмпсон отыгрался на приказчиках и задал головомойку
злосчастному парню, в обязанности которого входило украшение витрины.
- Если хочешь, чтобы дело было сделано как следует, приходится за всем
следить самому, - бушевал мистер Сэмпсон. - Я это говорил и всегда буду
говорить. Ни в чем на вас нельзя положиться. А еще считаете себя умниками.
Умники!
Он обзывал этим словом подчиненных, будто оно было самым обидным на
свете.
- Неужели вы не знаете, что, когда на витрине цвет электрик, он убивает
все другие оттенки синего?
Сэмпсон свирепо оглядел свой отдел, и взгляд его упал на Филипа.
- В следующую пятницу уберете витрину вы, Кэри. Посмотрим, что у вас
выйдет.
Сердито бормоча сквозь зубы, он удалился. У Филипа сжалось сердце.
Когда настала пятница, он полез в витрину сам не свой от стыда. Щеки его
горели. Ему мучительно не хотелось выставлять себя напоказ прохожим; хотя
он и твердил себе, что глупо поддаваться такому чувству, он старался
повернуться спиной к улице. Вряд ли кто-нибудь из знакомых студентов
пройдет в этот час по Оксфорд-стрит, а больше он в Лондоне почти никого не
знал; и все-таки, пока Филип работал, у него стоял комок в горле: он
боялся обернуться и увидеть знакомое лицо. Он спешил, как мог. Помня
простую истину, что все оттенки красного хорошо сочетаются, и разместив
платья подальше друг от друга, Филип добился отличных результатов; когда
заведующий вышел на улицу, чтобы взглянуть на витрину, он не мог скрыть
своего удовлетворения.
- Я знал, что не ошибусь, поручив вам витрину. Все дело в том, что мы с
вами - джентльмены (конечно, я не стану распространяться об этом в отделе,
но факт остается фактом), ну а руку джентльмена всегда узнаешь. И не
говорите мне, что это не так: я-то знаю, где собака зарыта.
Украшение витрины стало постоянной обязанностью Филипа, но он
по-прежнему дрожал при мысли, что ему придется работать на глазах у всей
улицы; он с отвращением ждал пятницы, когда менялась выставка в витрине, в
это утро он просыпался часов в пять и томился, не смыкая глаз, до самого
звонка. Продавщицы заметили его смущение и живо обнаружили, что он
старается стоять спиной к прохожим. Они потешались над ним и дразнили
зазнайкой.
- Наверно, боитесь, что мимо пройдет ваша тетушка и лишит вас
наследства? - смеялись они.
Вообще-то он с продавщицами ладил. Они считали его чудаковатым, но его
хромота объясняла многое, а со временем они обнаружили, что он человек
добродушный. Он никогда никому не отказывал в помощи, был вежлив и ровен
со всеми.
- Сразу видно, что настоящий джентльмен, - говорили они.
- Только уж больно хмурый, - добавила одна из них, чьи восторженные
излияния по поводу театра он выслушал с полнейшим равнодушием.
У большинства продавщиц были свои ухажеры, а те, у кого их не было,
утверждали, что они есть; нехорошо, если подумают, будто на них нет
охотников. Кое-кто из девиц дал понять Филипу, что не прочь с ним
пофлиртовать, но он наблюдал за их заигрываниями со сдержанной усмешкой.
До поры до времени довольно с него любви; к тому же он почти всегда
валился с ног от усталости и часто бывал голоден.
106
Филип избегал тех мест, которые знавал в лучшие дни. Маленькая
компания, посещавшая кабачок на Бикстрит, распалась: после того как
Макалистер подвел своих друзей, он больше там не показывался, а Хейуорд
уехал на войну. Оставался один Лоусон; однако Филип, считая, что с
художником его больше ничто не связывает, не хотел его видеть. Но как-то
раз в субботу после обеда, успев переодеться, он шел по Риджент-стрит в
бесплатную библиотеку, где думал провести вечер, и неожиданно столкнулся
лицом к лицу с Лоусоном. Его первым побуждением было пройти мимо, не
говоря ни слова, но Лоусон не дал ему этой возможности.
- Где ты пропадал столько времени? - воскликнул он.
- Пропадал? - переспросил Филип.
- Я тебе писал, приглашал к себе в мастерскую на вечеринку, а ты даже
не ответил.
- Никакого письма я не получил.
- Знаю. Я был в больнице и справлялся о тебе - там я нашел свое письмо
невостребованным. Ты бросил медицину?
Филип колебался. Ему было стыдно сказать правду, но стыд, который он
чувствовал, его злил, и он заставил себя ответить. Лицо его залилось
краской.
- Да, я потерял тот небольшой капитал, который у меня был. Мне не на
что продолжать учение.
- Ну и ну! Вот несчастье! Что же ты теперь делаешь?
- Служу администратором в магазине.
Слова застревали у Филипа в горле, но он твердо решил не скрывать
правды. Он не спускал глаз с Лоусона и заметил, как тот смущен. Филип зло
скривил губы.
- Если будешь у "Линна и Седли" и заглянешь в отдел готового дамского
платья, ты меня там можешь встретить. Я разгуливаю с непринужденным видом
и показываю дорогу дамам, которые хотят купить чулки или нижние юбки.
"Первый поворот направо, мадам, второй налево".
Видя, что Филип превращает все в шутку, Лоусон неловко рассмеялся. Он
не знал, что сказать. Картина, нарисованная Филипом, его ужаснула, но он
боялся выказать ему сочувствие.
- Да-а, кто бы мог ожидать? - заметил он.
Не успел он произнести эти слова, как они ему самому показались глупыми
и он о них пожалел. Филип вспыхнул до корней волос.
- Пожалуй, никто, - сказал он. - Кстати, я должен тебе пять шиллингов.
Он сунул руку в карман и вынул несколько серебряных монет.
- Какая ерунда, - пробормотал Лоусон. - Я о них совсем забыл.
- Бери, бери.
Лоусон молча взял деньги. Они стояли посреди тротуара, и прохожие их
толкали. В глазах у Филипа светилась ирония, а художник готов был
провалиться сквозь землю; он не мог предположить, что в эту минуту Филипа
душит отчаяние. Лоусону до боли хотелось ему помочь, но он не знал, как
это сделать.
- Послушай, пойдем ко мне в мастерскую и поговорим, - предложил он.
- Нет, - ответил Филип.
- Почему?
- Нам не о чем говорить.
Филип прочел в глазах Лоусона обиду; в душе его шевельнулось сожаление,
но он ничего не мог поделать, надо было прежде всего думать о себе: мысль
о том, что он станет обсуждать с кем-то свое положение, казалась ему
невыносимой - он мог примириться с ним, только если о нем не думал. Филип
боялся расчувствоваться, если попробует открыть приятелю сердце. Кроме
того, у него появилась глубочайшая неприязнь к тем местам, где ему
пришлось страдать; он не мог забыть унижения, которое испытывал сам не
свой от голода, ожидая в мастерской, чтобы Лоусон пригласил его поесть; он
помнил и свой последний приход, когда попросил в долг пять шиллингов.
Самый вид Лоусона стал ему ненавистен; он напоминал ему дни глубочайшего
падения.
- Приходи по крайней мере как-нибудь пообедать, - настаивал Лоусон. - В
любой день, когда хочешь.
Филипа растрогала его доброта. Сколько совсем несхожих друг с другом
людей, подумал он, проявляли к нему неожиданную доброту.
- Спасибо, старина, что очень мило с твоей стороны, но лучше не надо. -
Он протянул руку. - Прощай.
Лоусон был смущен его поведением, которого он никак не мог понять; он
молча пожал Филипу руку, и тот торопливо заковылял прочь. У Филипа было
тяжко на душе; как всегда, он терзался запоздалыми сожалениями; он и сам
не понимал, что за безумная гордыня заставила его оттолкнуть дружескую
руку. Но вдруг он услышал, что за ним кто-то бежит, - Лоусон его окликнул.
Филип остановился, и чувство неприязни овладело им с новой силой; он
спросил холодно, с каменным лицом:
- В чем дело?
- Ты слышал о Хейуорде?
- Я знаю, что он отправился в Южную Африку.
- Да, и умер сразу же после высадки.
У Филипа отнялся язык. Он не верил своим ушам.
- От чего он умер? - спросил он наконец.
- От брюшного тифа. Не повезло, верно? Я так и думал, что ты еще не
знаешь. Когда мне сказали, у меня просто в глазах потемнело.
Лоусон поспешно кивнул и отошел. Филип не мог унять охватившей его
дрожи. Он еще ни разу не терял своего сверстника; смерть Кроншоу, который
был значительно старше его, казалась ему естественной. Известие о гибели
Хейуорда потрясло его до глубины души. Оно напомнило ему, что он и сам
смертей. Как и у всякого другого, у Филипа, отлично знавшего, что все люди
рано или поздно должны умереть, не было внутреннего ощущения, что такая
участь уготована и ему; вот почему его так глубоко взволновала кончина
Хейуорда, хотя он давно к нему охладел. Он вспомнил их задушевные беседы,
и ему стало больно, что никогда уже больше не поговорит с другом; вспомнил
их первую встречу и веселые дни, которые они проводили вместе в
Гейдельберге. Он с грустью думал о годах, канувших в вечность. Филип брел
по улице, не замечая, куда идет, и вдруг с досадой сообразил, что ошибся
дорогой: вместо того чтобы пройти на Хеймаркет, он свернул на
Шефтсбэри-авеню. Лень было возвращаться назад, да и полученное известие
отбило у него охоту читать - ему захотелось побыть наедине с самим собой и
подумать. Он решил отправиться в Британский музей.
Одиночество стало теперь единственной доступной ему роскошью. С тех пор
как Филип поступил на службу к "Линну и Седли", он часто заходил в
Британский музей и подолгу сидел перед статуями из Парфенона; он ни о чем
не думал, его смятенная душа обретала покой, которым дышали эти создания
небожителей. Но сегодня даже они не могли ему помочь, и через несколько
минут он с раздражением покинул зал. Тут было слишком много народу:
провинциалы с тупыми физиономиями, иностранцы, погруженные в свои
путеводители; людское уродство поганило бессмертные творения искусства,
суета кощунственно нарушала извечный покой богов. Филип перешел в другой
зал, где было почти пусто. Он устало опустился на скамью. Нервы его были
напряжены до предела. Ему казалось, что перед ним продолжают мелькать
какие-то рожи - он никак не мог от них отделаться. Порой такое же ощущение
вызывали у него покупательницы "Линна и Седли"; их безобразие и жадность,
написанная на лицах, приводили его в ужас; их черты искажены жалкими
страстями - этим женщинам, видно, чуждо всякое представление о красоте.
Глаза бегают по сторонам, подбородки безвольны. Нет в них даже зла, но
зато сколько самой низкой пошлости! Юмор им заменяет развязное
зубоскальство. Иногда он ловил себя на том, что ищет в их лицах сходство с
разными животными (он себя останавливал, ибо это занятие быстро
превращалось в манию); он узнавал в этих чертах овцу или клячу, козу или
лису. Люди вызывали у него омерзение.
Но сейчас Филип постепенно погрузился в окружавший его мир прекрасных
вещей. Он успокоился. Рассеянно он стал разглядывать надгробия, стоявшие
вдоль стен. Это были работы афинских каменотесов четвертого и пятого веков
до Рождества Христова - простые, непритязательные изваяния, не отмеченные
большим талантом, но пронизанные сладостным духом Эллады; время сгладило
очертания и мягко позолотило мрамор: он стал напоминать медвяный дар
гиметских пчел [Гимет - гора в Аттике, славившаяся мрамором и пчелами].
Некоторые памятники, изображали нагую фигуру, сидящую на скамье, другие -
расставание умершего с теми, кто его любил, третьи - объятие усопшего с
кем-нибудь из живых. На всех было начертано горестное слово "прощай" - и
больше ничего. Простота этих фигур была невыразимо трогательна. Друг
покидал здесь друга, сын - мать, а сдержанность жестов еще больше
подчеркивала горе осиротевших. Все это случилось давно, бесконечно давно,
- века пронеслись над этим горем; два тысячелетия назад те, кто оплакивал
своих мертвых, стали таким же прахом, как и те, кого они оплакивали. Но
скорбь продолжала жить, она вошла в сердце Филипа, пробудила в нем горячее
сострадание, он прошептал:
- Бедные, бедные...
И ему пришло в голову, что и праздные зеваки, и упитанные иностранцы со
своими путеводителями, и эти жадные, грубые люди, толпившиеся в магазине,
- все они вместе со своими ничтожными желаниями и пошлыми заботами тоже
смертны и тоже должны умереть. И они любили и были обречены на расставание
с любимыми: сын - с матерью, жена - с мужем; может быть, их участь еще
более горестна, потому что жизнь их убога, уродлива и душе их не дано
познать красоту.
Особенно прекрасным было одно изваяние - барельеф, на котором двое
юношей держали друг друга за руки; строгие, простые линии говорили о том,
что скульптором владело подлинное вдохновение. Это был прелестный памятник
дружбе, рядом с которой в целом свете есть только одно еще более
драгоценное чувство; Филип глядел на этот камень, и на глазах у него
навернулись слезы. Он подумал о Хейуорде - о том, как восхищался им при
первой встрече, как на смену восхищению пришло разочарование, а потом и
безразличие, пока наконец ничто больше не связывало их, кроме привычки и
воспоминаний. Одна из странных особенностей жизни заключается в том, что
порой вы встречаетесь с кем-нибудь ежедневно на протяжении долгих месяцев,
сходитесь так близко, что, кажется, уж не можете друг без друга жить, но
вот наступает разлука и все идет по-прежнему, как ни в чем не бывало:
дружба, без которой вы не могли обойтись, на поверку вам совсем и не
нужна. Жизнь течет своим чередом, и вы даже не замечаете отсутствия друга.
Филип вспоминал давно прошедшие дни в Гейдельберге, когда Хейуорд подавал
большие надежды и был полон радостных упований, но, так ничего и не
достигнув, постепенно примирился с участью неудачника. А вот теперь он был
мертв. Смерть его оказалась такой же бесплодной, как и его жизнь. Он умер
бесславно от какой-то нелепой болезни, не свершив даже напоследок ничего
путного. Он исчез, словно никогда и не жил.
Филип с отчаянием спрашивал себя, зачем мы вообще существуем. Все
казалось ему таким бессмысленным. Вот и Кроншоу: для чего он жил? Он умер,
и его забыли, нераспроданные книжки его стихов сбывались букинистами за
полцены; жизнь его, казалось, не принесла никакой пользы, разве что дала
предприимчивому писаке повод разразиться журнальной статьей. У Филипа
вырвался немой крик:
- К чему же все это?
Достигнутое так не соответствовало затраченным усилиям. Радужные
надежды юности оплачивались горькой ценой разочарований. Горе, болезни и
несчастья ложились на весы тяжким грузом. Что все это означало? Он подумал
о собственной жизни, о светлых надеждах, с которыми в нее вступал, о
радостях, которых лишала его хромота, о том, что он не знал дружбы, а в
детстве был так одинок. Всю жизнь он старался поступать как можно
разумнее, а каким оказался неудачником! Другие, у кого было столько же
возможностей, добивались успеха; правда, он знал людей, которые потерпели
крах с куда большими возможностями, чем были у него. Все, по-видимому,
дело случая. Дождь одинаково хлестал правого и виноватого, и на всякую
незадачу всегда найдется причина.
Думая о Кроншоу, Филип вспомнил о персидском ковре, который тот ему
подарил, сказав, что в нем - разгадка смысла жизни; вдруг ему показалось,
что он ее нашел. Филип усмехнулся: слова Кроншоу, видно, были одной из тех
шарад, над которыми ломаешь голову, пока тебе не подскажут ключ, а потом
не можешь понять, как это ты сразу не догадался. Ответ был такой простой.
Жизнь вовсе не имеет смысла. На земле - спутнике светила, несущегося в
бесконечности, все живое возникло под воздействием определенных условий, в
которых развивалась эта планета; точно так же как на ней началась жизнь,
она под воздействием других условий может и окончиться; человек - всего
лишь один из многообразных видов этой жизни, он отнюдь не венец
мироздания, а продукт среды. Филип вспомнил рассказ об одном восточном
владыке, который захотел узнать всю историю человечества; мудрец принес
ему пятьсот томов; занятый государственными делами, царь отослал его,
повелев изложить все это в более сжатой форме; через двадцать лет мудрец
вернулся - история человечества занимала теперь всего пятьдесят томов, но
царь был уже слишком стар, чтобы одолеть столько толстых книг, и снова
отослал мудреца; прошло еще двадцать лет, и постаревший, убеленный
сединами мудрец принес владыке один-единственный том, содержавший всю
премудрость мира, которую тот жаждал познать; но царь лежал на смертном
одре и у него не осталось времени, чтобы прочесть даже одну эту книгу.
Тогда мудрец изложил ему историю человечества в одной строке, и она
гласила: человек рождается, страдает и умирает. Жизнь не имеет никакого
смысла, и существование человека бесцельно. Но какая же тогда разница,
родился человек или нет, живет он или умер? Жизнь, как и смерть, теряла
всякое значение. Филип возликовал, как когда-то в юности, - тогда он
радовался, что сбросил с души веру в бога: ему показалось, что теперь он
избавился от всякого бремени ответственности и впервые стал совершенно
свободен. Его ничтожество становилось его силой, и он внезапно
почувствовал, что может сразиться с жестокой судьбой, которая его
преследовала: ибо, если жизнь бессмысленна, мир уже не кажется таким
жестоким. Неважно, совершил ли что-нибудь тот или иной человек или ничего
не смог совершить. Неудача ничего не меняет, а успех равен нулю. Человек -
только мельчайшая песчинка в огромном людском водовороте, захлестнувшем на
короткий миг земную поверхность; но он становится всесильным, как только
разгадает тайну, что и хаос - ничто. Мысли теснились в воспаленном мозгу
Филипа, он задыхался от радостного возбуждения. Ему хотелось петь и
плясать. Уже много месяцев он не был так счастлив.
- О жизнь, - воскликнул он в душе, - о жизнь, где твое жало?
Та же игра воображения, которая доказала ему, как дважды два - четыре,
что жизнь не имеет смысла, натолкнула его на новое открытие: кажется, он
наконец понял, зачем Кроншоу подарил ему персидский ковер. Ткач плетет
узор на ковре не ради какой-нибудь цели, а просто для того, чтобы
удовлетворить свою эстетическую потребность, вот и человек может прожить
свою жизнь точно так же; если же он считает, что не свободен в своих
поступках, пусть смотрит на свою жизнь как на готовый узор, изменить
который он не в силах. Человека никто не вынуждает плести узор своей
жизни, нет в этом и насущной необходимости - он делает это только ради
собственного удовольствия. Из многообразных событий жизни, из дел, чувств
и помыслов он может сплести узор - рисунок выйдет строгий, затейливый,
сложный или красивый, и пусть это только иллюзия, будто выбор рисунка
зависит от него самого, пусть это всего лишь фантазия, погоня за
призраками при обманчивом свете луны - дело не в этом; раз ему так
кажется, следовательно, для него это так и есть на самом деле. Зная, что
ни в чем нет смысла и ничто не имеет значения, человек все же может
получить удовлетворение, выбирая различные нити, которые он вплетает в
бесконечную ткань жизни: ведь это река, не имеющая истока и бесконечно
текущая, не впадая ни в какие моря. Существует один узор - самый простой,
совершенный и красивый: человек рождается, мужает, женится, производит на
свет детей, трудится ради куска хлеба и умирает; но есть и другие, более
замысловатые и удивительные узоры, где нет места счастью или стремлению к
успеху, - в них скрыта, пожалуй, какая-то своя тревожная красота.
Некоторые жизни - среди них и жизнь Хейуорда - обрывались по воле слепого
случая, когда узор был еще далеко не закончен; оставалось утешать себя
тем, что это не имеет значения; другие жизни, как, например, жизнь
Кроншоу, составляют такой запутанный узор, что в нем трудно разобраться, -
надо изменить угол зрения, отказаться от привычных взглядов, чтобы понять,
насколько такая жизнь себя оправдывает. Филип полагал, что, отказавшись от
погони за счастьем, он прощается с последней иллюзией. Жизнь его казалась
ужасной, пока мерилом было счастье, но теперь, когда он решил, что к ней
можно подойти и с другой меркой, у него словно прибавилось сил. Счастье
имело так же мало значения, как и горе. И то и другое вместе с прочими
мелкими событиями его жизни вплетались в ее узор. На какое-то мгновение он
словно поднялся над случайностями своего существования и почувствовал, что
ни счастье, ни горе уже никогда не смогут влиять на него так, как прежде.
Все, что с ним случится дальше, только вплетет новую нить в сложный узор
его жизни, а, когда наступит конец, он будет радоваться тому, что рисунок
близок к завершению. Это будет произведение искусства, и оно не станет
менее прекрасным оттого, что он один знает о его существовании, а с его
смертью оно исчезнет.
Филип был счастлив.
107
Заведующий отделом мистер Сэмпсон воспылал к Филипу симпатией. Мистер
Сэмпсон был дамский угодник, и продавщицы поговаривали, что их нисколько
не удивит, если он женится на какой-нибудь богатой покупательнице. Он жил
за городом и частенько восхищал своих подчиненных, наряжаясь во фрак тут
же в конторе. Иногда дежурные, наблюдавшие за уборкой, видели, как он
возвращался наутро все в том же парадном костюме, и молча перемигивались,
пока он переодевался в рабочий сюртук. В такие дни, выскользнув из
магазина, чтобы позавтракать на скорую руку, мистер Сэмпсон на обратном
пути сам подмигивал Филипу и, потирая руки, говорил:
- Ну и ночка! Ну и ночка! С ума сойти!
Мистер Сэмпсон заверил Филипа, что, кроме него, в магазине нет ни
одного джентльмена и что только они двое и знают толк в жизни. Но затем он
вдруг изменил тон, стал звать Филипа не "стариной", а "мистером Кэри",
напустил на себя важный вид и поставил Филипа на место.
Фирма "Линн и Седли" каждую неделю получала из Парижа новые журналы и
приспосабливала французские моды к запросам своих покупателей. А
покупатели фирмы были не совсем обычные. Основную их массу составляли
обитательницы небольших промышленных городов, которые были чересчур
большими модницами, чтобы заказывать наряды дома, и недостаточно знакомы с
Лондоном, чтобы найти хорошую портниху по средствам. Кроме них, как ни
странно, значительное место среди покупательниц занимали артистки
мюзик-холла. Это была clientele [клиентура (фр.)], которую приобрел сам
мистер Сэмпсон, и он ею очень гордился. Они поначалу заказывали у "Линна и
Седли" эстрадные костюмы, а он убедил их покупать здесь и другие туалеты.
- У нас не хуже, чем у Пакэна [парижская фирма дамских нарядов], и
вдвое дешевле, - приговаривал он.
Он усвоил с ними вкрадчивую, фамильярную манеру, которая нравилась
такого рода покупательницам. Они говорили друг другу:
- Глупо сорить деньгами, когда у "Линна" можно купить костюм, ничем не
хуже парижского.
Мистер Сэмпсон очень гордился своей дружбой с любимицами публики,
которых он "одевал". Когда он в воскресенье обедал у мисс Виктории Вирго в
ее красивом доме на Талс-хилл, он угощал назавтра весь отдел живописными
подробностями: "Она была в том блекло-голубом туалете, который мы ей
сшили; держу пари, она никому не проговорилась, что он от нас; я и сам ей
сказал, что, если бы не нарисовал его вот этими руками, и я поверил бы,
что он от Пакэна". Филип никогда прежде не обращал внимания на женские
наряды, но постепенно стал, посмеиваясь над собой, чувствовать к ним
профессиональный интерес. Он лучше разбирался в сочетании красок, чем
другие служащие отдела, и сохранил со времен своего учения в Париже
некоторое представление об изяществе и линии. Мистер Сэмпсон был человек
необразованный, но знал этот свой недостаток; он обладал умением
подхватывать чужие идеи и, создавая модели, постоянно обсуждал их с
подчиненными; он быстро сообразил, что Филип может дать ценный совет. Но
он был крайне самолюбив и ни за что бы не признался, что действует по
чужой подсказке. Изменив какой-нибудь эскиз по совету Филипа, он всегда
приговаривал:
- Что ж, в конце концов мы вернулись к моему замыслу.
Как-то раз, месяцев через пять после поступления Филипа в магазин, туда
явилась известная комедийная актриса мисс Алиса Антониа и спросила
Сэмпсона. Это была крупная женщина с льняными волосами и откровенно
накрашенным лицом, обладавшая резким голосом и бойкими манерами эстрадной
певички, привыкшей быть запанибрата с галеркой провинциального
мюзик-холла. Она включила в репертуар новую песенку и хотела, чтобы мистер
Сэмпсон придумал ей новый костюм.
- Это должно быть что-то потрясающее, - заявила она. - И не вздумайте
предлагать всякое старье. Понимаете, мне нужно, чтобы костюм был такой,
какого ни у кого нет!
Мистер Сэмпсон держался, как всегда, самоуверенно и фамильярно; он не
сомневался, что может предложить ей как раз то, о чем она мечтает. Он
показал ей эскизы моделей.
- Я знаю, здесь нет ничего для вас подходящего, но мне просто хочется
дать вам представление о том, что бы я мог вам предложить.
- Ну нет, это мне совсем не подойдет, - сказала она капризно, взглянув
на рисунки. - Мне нужно что-нибудь сногсшибательное, чтобы дух
захватывало.
- Я вас отлично понимаю, мисс Антониа, - сказал заведующий; он вежливо
улыбался, но глаза его смотрели тупо и растерянно.
- Наверно, в конце концов придется махнуть в Париж, - сказала она.
- Помилуйте, мисс Антониа, все, что можно купить в Париже, вы получите
у нас. Останетесь довольны.
Когда мисс Антониа выплыла из магазина, встревоженный мистер Сэмпсон
поделился своими огорчениями с миссис Ходжес.
- Да, ей пальца в рот не клади, - изрекла миссис Ходжес.
- Алиса, крошка моя, отзовись! - с раздражением пропел заведующий,
решив, что страшно ей этим отомстил.
Мистер Сэмпсон был сердит. Его представление о костюме для эстрады
никогда не шло дальше коротких юбок, вихря кружев и блесток, однако мисс
Антониа выразилась на этот счет совершенно недвусмысленно.
- Барахло! - заявила она.
И сказано это было таким тоном, что не оставалось никаких сомнений в ее
закоренелой антипатии к подобной дряни, даже если бы она и не добавила
потом, что ее тошнит от блесток. Мистер Сэмпсон предложил кое-какие
"идеи", но миссис Ходжес откровенно заявила ему, что они вряд ли подойдут.
Она-то и подала Филипу мысль:
- Вы умеете рисовать, Фил? Почему бы вам не попробовать, может, у вас
что-нибудь и выйдет.
Филип купил коробку дешевых акварельных красок и вечером, в то время
как его шумливый шестнадцатилетний сосед Белл, насвистывая все те же три
ноты, возился со своими марками, сделал парочку набросков. Филип вспомнил
костюмы, которые видел в Париже, и видоизменил один из них, достигнув
большого эффекта ярким, необычным сочетанием красок. Рисунок его
позабавил, и на следующее утро он показал его миссис Ходжес. Она несколько
удивилась, но отнесла его заведующему.
- Спору нет, - сказал тот, - это ни на что на похоже.
Он был озадачен, однако тут же подметил опытным глазом, что платье
будет выглядеть отлично. Чтобы спасти свой престиж, он предложил сделать
кое-какие переделки, но миссис Ходжес, у которой было больше здравого
смысла, посоветовала показать заказчице эскиз, как он есть.
- Она ведь тронутая, кто ее знает, может, ей и понравится.
- Скорее всего нет, - сказал мистер Сэмпсон, разглядывая decolletage
[декольте (фр.)]. - А ведь рисовать он умеет. Любопытно, почему он до сих
пор это скрывал?
Когда доложили о приходе мисс Антонии, заведующий положил эскиз на стол
с таким расчетом, чтобы артистка заметила его, как только переступит
порог. Она и в самом деле сразу же накинулась на рисунок.
- Что это? - спросила она. - Почему вы мне не показываете?
- Да вот мы как раз вам это и собирались предложить, - равнодушным
тоном сказал мистер Сэмпсон. - Вам нравится?
- Еще бы! - сказала она. - Да я его оторву с руками и ногами!
- Видите, я же сказал, что ездить в Париж вам ни к чему. Только
скажите, что вам нужно, и все будет в лучшем виде.
Модель сразу пошла в работу, и Филип испытал радостное, волнение,
увидев готовый костюм. Все почести достались на долю заведующего и миссис
Ходжес, но Филипу это было безразлично; в приподнятом настроении он
отправился с ними в Тиволи, чтобы поглядеть на мисс Антонию в его модели.
В ответ на расспросы миссис Ходжес Филип наконец рассказал ей, где он
научился рисовать, - до сих пор он старательно избегал разговоров о своей
прежней жизни, боясь, чтобы в общежитии не подумали, будто он важничает;
миссис Ходжес тотчас же доложила обо всем мистеру Сэмпсону. Заведующий не
сказал Филипу ни слова, но стал обращаться с ним уважительнее и поручил
ему нарисовать модели для двух заказчиц из провинции. Модели были
одобрены. Тогда он стал сообщать заказчицам, что у них работает "способный
паренек, который учился рисовать в Париже"; вскоре Филип был водворен за
ширму и, скинув пиджак, стал рисовать с утра до ночи. Иногда он бывал так
занят, что успевал пообедать только в три часа вместе с опоздавшими. Ему
это нравилось: в это время было куда меньше обедающих, и все они молчали
от усталости; да и ели лучше - им подавали остатки со стола начальства.
Головокружительная карьера Филипа, ставшего из администраторов
художником-модельером, произвела большое впечатление в отделе. Он заметил,
что ему стали завидовать. Гаррис, тот самый приказчик с угловатым черепом,
который был его первым знакомым в магазине и по-своему привязался к
Филипу, не мог скрыть обиды.
- Ну и везет же некоторым, - говорил он. - Не успеешь и глазом
моргнуть, как вы станете заведующим и нам придется ходить перед вами на
задних лапках.
Он посоветовал Филипу потребовать прибавки жалованья: несмотря на куда
более сложную работу, которую Филип теперь выполнял, он по-прежнему
получал свои шесть шиллингов. Но просить прибавки было делом щекотливым.
Управляющий имел обыкновение обращаться с такими просителями иронически:
- Ах, вот как, значит вы полагаете, что стоите большего? А сколько же,
по вашему мнению, вам надлежит платить?
Дрожа как осиновый лист приказчик говорил, что, по его мнению, ему
следовало бы прибавить два шиллинга в неделю.
- Что ж, отлично, - говорил управляющий, - если вы действительно
уверены, что этого заслуживаете, вы можете их получить. - Тут он делал
паузу и нередко добавлял ледяным тоном: - А заодно можете получить и
расчет.
Тут уже бесполезно было идти на попятный - вы были уволены. Управляющий
полагал, что недовольство мешает человеку работать как следует, и потому,
если он не заслуживает прибавки, лучше сразу же выставить его за дверь.
Зная это, служащие никогда не просили прибавки, если не были готовы
потерять свое место. Филип колебался. Он не слишком доверял своим
товарищам по комнате, утверждавшим, что заведующему отделом без него не
обойтись. Все они были славные ребята, но юмор у них был грубоватый - их
могло позабавить, если бы им удалось убедить Филипа попросить прибавки, а
его бы за это уволили. Он не забыл, как унизительны поиски работы, и не
хотел подвергаться этому унижению снова; он знал, как трудно найти
где-нибудь место художника по костюмам: сотни людей умели рисовать ничуть
не хуже его. Но деньги были нужны позарез: платье его износилось, а
ботинки и носки просто сгнили на этих коврах. Он чуть было не решился
пойти на риск и попросить прибавки, но однажды утром, после завтрака
возвращаясь по коридору и проходя мимо конторы управляющего, увидел
очередь людей, пришедших наниматься по объявлению. Их было около сотни;
каждому поступившему давали те же шесть шиллингов на всем готовом, которые
получал Филип. Он заметил, что многие из них бросают на него завистливые
взгляды, - ведь у него была работа. Это заставило его содрогнуться. Он не
посмел рискнуть своим положением.
108
Прошла зима. Изредка Филип заходил в больницу, чтобы взглянуть, нет ли
для него писем; он пробирался туда по вечерам, чтобы не встретить
знакомых. На Пасху он получил коротенькое письмецо от дяди. Филип был
удивлен: блэкстеблский священник написал ему за всю жизнь не больше
полдюжины писем, да и то деловых. Письмо гласило:
"Дорогой Филип!
Если ты в ближайшее время возьмешь отпуск и захочешь ко мне приехать, я
буду рад тебя видеть. Зимой у меня очень обострился бронхит и доктор
Уигрэм не надеялся, что я выживу. Но у меня очень крепкий организм и я,
слава Богу, совсем поправился.
Любящий тебя, Уильям Кэри".
Письмо рассердило Филипа. Как представляет себе дядя: на что он живет?
Священник даже не дал себе труда об этом спросить. Филип мог умереть с
голоду - старику это было безразлично. Но по дороге домой Филипа осенила
неожиданная мысль. Он остановился под фонарем и перечитал письмо; почерк
дяди уже не был таким твердым и деловым, как прежде, теперь он писал
крупно, дрожащей рукой. Быть может, болезнь расшатала его здоровье больше,
чем ему хотелось признаться, и в этой сухой записке звучала тайная тоска
по единственному на свете близкому человеку.
Филип ответил, что сможет приехать в Блэкстебл на две недели в июле.
Приглашение пришло кстати - он не знал, как ему провести отпуск. Ательни
уезжали на сбор хмеля в сентябре, но тогда его не могли отпустить с
работы: в сентябре готовились осенние модели. Согласно правилам фирмы
"Линн и Седли", каждый служащий должен был использовать положенный ему
двухнедельный отпуск, хотел он этого или нет; если ему некуда было
поехать, он мог ночевать в общежитии, но питания не получал. У некоторых
служащих поблизости от Лондона не было ни родных, ни знакомых, отпуск для
них превращался в неприятную повинность - им приходилось тратить свое
ничтожное жалованье на питание, не зная, куда девать свободное время и не
имея денег на расходы. Филип не выезжал из Лондона уже два года, с тех пор
как ездил с Милдред в Брайтон; он истосковался по свежему воздуху и по
морской глади. Он так страстно мечтал об этом весь май и июнь, что, когда
наконец время отъезда пришло, он уже не чувствовал ничего, кроме душевной
усталости.
В последний вечер, когда он докладывал заведующему об одной или двух
работах, которые не успел закончить, мистер Сэмпсон вдруг спросил:
- Какое у вас жалованье?
- Шесть шиллингов.
- Пожалуй, этого для вас маловато. Когда вы вернетесь, я позабочусь,
чтобы вам повысили жалованье до двенадцати.
- Большое спасибо, - улыбнулся Филип. - Мне очень нужен новый костюм.
- Если вы будете усердно работать, а не бегать за девчонками, как иные
прочие, я вас не оставлю. Имейте в виду, Кэри, вам еще многому надо
научиться, но вы подаете надежды, не скрою, подаете надежды. Я похлопочу,
если вы заслужите, чтобы вам положили фунт в неделю.
Филип с тоской подумал о том, сколько еще ему придется этого ждать. Два
года?
Его поразило, как сильно изменился дядя. Когда он видел его в последний
раз, это был тучный, осанистый человек с чисто выбритым, круглым,
чувственным лицом; но за последний год он сдал не на шутку: кожа его
пожелтела, под глазами подвились мешки, он сгорбился, одряхлел и перестал
брить бороду. Теперь он едва передвигал ноги.
- Сегодня я чувствую себя хуже, чем всегда, - сказал он, когда по
приезде Филипа они остались вдвоем в столовой. - Я плохо переношу жару.
Расспрашивая дядю о приходских делах, Филип приглядывался к нему,
думая, сколько он еще протянет: жаркое лето могло его доконать; руки его
высохли и тряслись. Для Филипа это был вопрос всего его будущего. Если бы
дядя умер летом, Филип смог бы вернуться в институт к началу зимней
сессии; сердце его радостно забилось при одной мысли, что ему больше не
придется возвращаться к "Линну и Седли". За обедом священник понуро сидел
в своем кресле; экономка, служившая у него со смерти жены, спросила:
- Вы не возражаете, сэр, если мясо нарежет мистер Филип?
Не желая признаваться, в своем бессилии, старик собирался было взяться
за это сам, но явно обрадовался предложению экономки.
- У тебя отличный аппетит, - заметил Филип.
- Да, не могу пожаловаться. Но я похудел с тех пор, как ты меня видел.
И слава Богу, что похудел, - мне вовсе не так уж хорошо быть полным.
Доктор Уигрэм считает, что мне полезно было похудеть.
После обеда экономка принесла лекарство.
- Покажите рецепт мистеру Филипу, - сказал священник. - Он ведь тоже
доктор. Пусть посмотрит, хорошее ли это лекарство. Я уже говорил доктору
Уигрэму, что теперь, когда ты учишься на врача, ему бы следовало делать
мне скидку. Просто ужас, сколько приходится ему платить. Целых два месяца
он посещал меня ежедневно, а берет он пять шиллингов за визит. Правда,
уйма денег? Он и теперь приходит два раза в неделю. Я все собираюсь ему
сказать, что в этом больше нет никакой нужды. Если он понадобится, я
всегда могу за ним послать.
Дядя Уильям не сводил глаз с Филипа, пока тот читал рецепты. Лекарств
было два - оба болеутоляющие; одно из них, как объяснил священник,
следовало принимать только в крайних случаях, когда приступ неврита
становится невыносимым.
- Я очень осторожен, - сказал священник. - Мне не хочется привыкать к
наркотикам.
О делах племянника он даже не упомянул Филип решил, что дядя
распространяется о своих расходах из осторожности, чтобы он не попросил
денег. Сколько было истрачено на врача, а сколько еще на лекарства! Во
время его болезни приходилось каждый день топить камин в спальне; к тому
же теперь по воскресеньям коляска нанималась утром и вечером, чтобы ездить
в церковь! Филип, обозлившись, хотел было сказать, что дяде нечего бояться
- он не собирается одалживать у него денег, но сдержался. Казалось, в
старике уже не осталось ничего человеческого, кроме жадности к пище и к
деньгам. Это была малопочтенная старость.
После обеда явился доктор Уигрэм; когда он уходил, Филип проводил его
до калитки.
- Как вы находите дядю? - спросил он.
Доктор Уигрэм больше старался не причинять вреда, чем приносить пользу;
он, если мог, никогда не высказывал определенного мнения. В Блэкстебле он
практиковал уже тридцать пять лет. У него была репутация человека
осторожного; многие его пациенты считали, что врачу куда лучше быть
осторожным, чем знающим. Лет десять назад в Блэкстебле поселился новый
врач, на которого все еще смотрели как на пролазу; говорили, что он хорошо
лечит, но у него почти не было практики среди людей обеспеченных - ведь
никто ничего не знал о нем толком.
- Что ж, здоровье его не хуже, чем можно было ожидать, - ответил доктор
Уигрэм на вопрос Филипа.
- У него что-нибудь серьезное?
- Видите ли, Филип, ваш дядя уже человек немолодой, - произнес врач с
осторожной улыбочкой, которая в то же время давала понять, что больной
вовсе не так уж стар.
- Кажется, он жалуется на сердце?
- Сердце его мне не нравится, - рискнул заметить врач. - Ему следует
быть осторожным, весьма осторожным.
У Филипа вертелся на языке вопрос: сколько дядя еще сможет прожить? Но
он боялся возмутить таким вопросом собеседника. В подобных случаях
неписаный этикет требовал деликатного подхода к делу, но ему пришло в
голову, что врач, наверно, привык к нетерпению родственников больного. Он,
должно быть, видел их насквозь. Усмехаясь над собственным лицемерием,
Филип опустил глаза.
- Надеюсь, серьезная опасность ему не угрожает?
Врач терпеть не мог подобных вопросов. Скажешь, что пациент не протянет
и месяца - и родственники начнут готовиться к его кончине, а вдруг больной
возьмет да и проживет дольше, чем было обещано? Родные будут смотреть на
врача с негодованием: с какой это стати он зря заставил их горевать? С
другой стороны, если скажешь, что пациент проживет год, а он умрет через
неделю, родственники будут утверждать, что ты негодный врач. Они станут
сожалеть, что недостаточно заботились о больном, не зная, что конец так
близок. Доктор Уигрэм округлым движением потер руки, точно умывал их.
- Не думаю, чтобы ему угрожала серьезная опасность, если только...
здоровье его не ухудшится, - снова рискнул он заметить. - С другой
стороны, не следует забывать, что он уже не молод, а человеческий
механизм, так сказать, изнашивается. Если он перенесет жару, не вижу,
почему бы ему не прожить спокойно до зимы, а если зима его не доконает,
вряд ли с ним вообще что-нибудь может случиться.
Филип вернулся в столовую. Ермолка и вязаная шаль на плечах придавали
дяде шутовской вид. Глаза его были прикованы к двери, и, когда Филип
вошел, они тревожна впились ему в лицо. Филип увидел, с каким нетерпением
дядя ожидал его прихода.
- Ну, что он сказал обо мне?
И Филип внезапно понял, что старик боится смерти. Филипу стало немножко
стыдно, и он невольно отвел глаза. Его всегда коробила человеческая
слабость.
- Он считает, что тебе гораздо лучше, - сказал он.
Глаза дяди заблестели от удовольствия.
- У меня очень крепкий организм, - заявил он. - А что он еще сказал? -
добавил он подозрительно.
Филип улыбнулся.
- Он говорит, что, если ты будешь вести себя осторожно, ты можешь
дожить до ста лет.
- Не знаю, смогу ли я дожить до ста, но почему бы мне не дожить до
восьмидесяти? Моя мать умерла восьмидесяти четырех лет.
Рядом с креслом мистера Кэри стоял маленький столик, на котором лежали
Библия и толстый молитвенник - уже много лет священник читал его вслух
своим домочадцам. Старик протянул дрожащую руку и взял Библию.
- Древние патриархи доживали до глубокой старости, - произнес он со
странным смешком, в котором Филип услышал какую-то робкую мольбу.
Старик цеплялся за жизнь, несмотря на то, что слепо верил во все, чему
его учила религия. Он нисколько не сомневался в бессмертии души, считал,
что в меру своих сил жил праведно, и надеялся попасть в рай. Скольким
умирающим преподал он за свою долгую жизнь предсмертное утешение! Он был
похож на того врача, которому не помогали собственные рецепты. Филипа
удивляло и возмущало, что старик так цепко держится за юдоль земную. Какой
неизъяснимый страх грызет его душу? Филипу хотелось проникнуть в нее,
чтобы воочию увидеть леденящий ужас перед неизвестностью, который там,
видимо, гнездился.
Две недели промелькнули незаметно, и Филип вернулся в Лондон. Душные
августовские дни он провел за своей ширмой в отделе готового платья, рисуя
новые модели. Одна партия служащих за другой отправлялись в отпуск. По
вечерам Филип обычно ходил в Гайд-парк слушать музыку. Он привыкал к своей
работе, и она его уже не так утомляла; его мозг, оправляясь от долгого
бездействия, искал свежей пищи для размышлений. Все его помыслы были
теперь связаны со смертью дяди. Часто ему снился один и тот же сон: ранним
утром ему подают телеграмму, сообщающую о внезапной кончине священника, и
вот он свободен. Когда Филип просыпался и понимал, что это был только сон,
его охватывало мрачное бешенство. Теперь, когда то, о чем он мечтал, могло
случиться со дня на день, он стал строить планы на будущее. Мысленно он
быстро пробегал год до окончания института и подолгу раздумывал о поездке
в Испанию, которую так давно вынашивал в сердце. Он брал в публичной
библиотеке книги об этой стране и уже точно знал по фотографиям, как
выглядит тот или иной испанский город. Он видел себя в Кордове, на мосту,
переброшенном через Гвадалквивир; бродил по извилистым улицам Толедо и
подолгу просиживал в церквах, проникая в тайну Эль Греко, которой мучил
его этот загадочный художник. Ательни понимал его томление, и по
воскресеньям после обеда они составляли подробный маршрут путешествия,
чтобы Филип не упустил ничего примечательного. Желая обмануть свое
нетерпение, Филип стал учить испанский язык; каждый вечер в опустевшей
гостиной на Харрингтон-стрит он просиживал целый час над испанскими
упражнениями и с английским переводом в руках старался понять чеканную
прозу "Дон Кихота". Раз в неделю ему давал урок Ательни; Филип заучил
несколько фраз, которые должны были облегчить ему путешествие.
Миссис Ательни потешалась над ними.
- А ну вас с вашим испанским! - говорила она. - Почему вы не займетесь
чем-нибудь путным?
Но Салли, которая очень возмужала и на рождество собиралась уложить
свои косы в прическу, как взрослая, часто стояла возле них и серьезно
слушала, как отец и Филип обмениваются фразами на языке, которого она не
понимала. Отца она считала самым замечательным человеком на свете, а свое
мнение о Филипе она выражала только отцовскими словами.
- Отец очень уважает дядю Филипа, - говорила она братьям и сестрам.
Торп, старший сын, теперь уже достаточно подрос, чтобы поступить на
учебное судно, и Ательни с увлечением описывал семье, как великолепно
будет выглядеть мальчик, когда приедет на каникулы в морской форме. Салли,
как только ей исполнится семнадцать лет, должна была пойти ученицей к
портнихе. Со своей обычной высокопарностью Ательни говорил о птенцах, чьи
крылья достаточно окрепли, чтобы они могли покинуть родительское гнездо;
но оно останется для них родным, уверял он, не скрывая влаги в глазах,
если дети когда-нибудь захотят вернуться. Постель и обед всегда для них
найдутся, а отцовское сердце не останется глухим, если его детей постигнет
какая-нибудь беда.
- Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, - замечала его жена. - Не
знаю, какая им может грозить беда, если они будут вести себя хорошо. Будь
честен и не бойся труда, тогда и место для тебя всегда найдется - вот как
я думаю, и ничуть я не огорчусь, если все они станут зарабатывать себе
сами на жизнь.
Частые роды, тяжелый труд и постоянная забота о хлебе насущном начинали
сказываться на здоровье миссис Ательни: иногда по вечерам у нее так
разбаливалась спина, что ей надо было сесть и перевести дух. Ее идеал
зажиточной жизни сводился к тому, чтобы нанять прислугу для черной работы
и по утрам не вставать раньше семи.
Ательни взмахнул своей красивой белой рукой.
- Ах, моя Бетти, мы с тобой давно заслуживаем, чтобы о нас позаботилось
государство. Мы воспитали девять здоровых детей, мальчики послужат своей
родине, а девочки будут готовить, шить, и, в свою очередь рожать здоровых
детей. - Повернувшись к Салли, он продекламировал, чтобы ей не было
обидно: - И те, кто только рядом шли, те тоже долю свою внесли!
Наряду с другими теориями Ательни за последнее время пламенно поверил в
социализм. Теперь он заявил:
- В социалистическом государстве мы с тобой, Бетти, получали бы хорошую
пенсию.
- Да ну их, этих самых социалистов! - воскликнула она. - Слышать о них
не хочу. Еще одна шайка бездельников присосется к рабочему люду - вот и
все. Я хочу одного: дайте человеку спокойно жить и не лезьте в его дела; я
сама о себе позабочусь, а если мне не повезло, это уж моя печаль.
- Разве тебе не повезло? - сказал Ательни. - Не кощунствуй! Были и у
нас свои взлеты и падения, даром ничего не далось, мы всегда были и
остались бедняками, но жить на свете все-таки стоило, ей-Богу же стоило:
погляди на наших детей.
- Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, - снова заметила жена,
посмотрев на него беззлобно, но со спокойным пренебрежением. - Ты получал
от детей одни удовольствия, а на мою долю выпало их рожать и воспитывать.
Я не хочу сказать, что их не люблю, раз уж они у меня есть, но, если бы я
могла начать сначала, не вышла бы я замуж. Будь я незамужней, была бы у
меня своя лавочка, четыреста или пятьсот фунтов в банке, да прислуга для
черной работы. Нет, не хотела бы я прожить такую жизнь сначала, ни за
какие коврижки!
Филип подумал о бесчисленных миллионах людей, для кого жизнь -
беспрестанный труд; она не кажется им ни прекрасной, ни уродливой - это
просто такая же неизбежность, как смена времен года. Его охватывала
ярость, когда он думал о том, как все на свете бесплодно. Он все же не мог
до конца поверить, что жизнь бессмысленна, хотя все, что он видел, все,
над чем размышлял, только подкрепляло эту мысль. Но в ярости его была и
доля торжества. Ведь если жизнь бессмысленна, она не так уж страшна, и он
теперь не боялся ее, чувствуя в себе какую-то новую силу.
109
На смену осени пришла зима. Филип оставил свой адрес дядиной экономке
миссис Фостер, чтобы она могла с ним снестись, но на всякий случай каждую
неделю ходил в больницу справляться, нет ли ему письма. Однажды вечером
ему подали конверт, надписанный почерком, которого он уже надеялся никогда
больше не видеть. Он почувствовал смятение и не сразу заставил себя взять
письмо. Слишком много оно пробудило ненавистных воспоминаний. Наконец,
досадуя на самого себя, он вскрыл письмо и прочел:
"Уильям-стрит 7, Фицрой-сквер.
Дорогой Фил!
Нельзя ли мне срочно увидеть тебя хоть на минутку? У меня ужасная
неприятность, и я не знаю, что делать. Не беспокойся, это - не деньги.
Преданная тебе, Милдред".
Он разорвал письмо и, выйдя на темную улицу, выбросил клочки.
- Ну ее к черту, - пробормотал он сквозь зубы.
Его душило омерзение при одной мысли о том, что он ее может снова
увидеть. Какое ему дело, что с ней стряслось, - так ей и надо, что бы это
ни было; он вспоминал о ней с ненавистью, а любовь, которую он к ней
прежде питал, лишь усиливала его отвращение. Ему стало тошно от своих
воспоминаний, и, проходя по мосту через Темзу, он инстинктивно сжался,
точно хотел отстраниться от всякой мысли о Милдред. Но, улегшись в
постель, Филип не мог заснуть: он гадал, что с ней случилось, и не в силах
был отделаться от страха, что она больна и голодает; она бы ни за что ему
не написала, если бы не попала в отчаянное положение. Он сердился на свою
слабость, но уже знал, что не успокоится, пока ее не увидит. На следующее
утро он написал ей открытку и опустил в ящик по дороге на работу. Он
старался писать как можно суше; выразив сожаление, что у нее неприятности,
он обещал Милдред зайти вечером, около семи часов, по указанному ею
адресу.
Филип разыскал убогую улицу и ветхое жилище; волнуясь, он позвонил и
спросил, дома ли Милдред, - у него вдруг блеснула глупая надежда, что она
куда-нибудь уехала. В таком доме, как этот, люди подолгу не заживаются. Он
не догадался посмотреть штемпель на конверте и не знал, сколько дней ее
письмо пролежало в больнице. Открывшая ему дверь женщина, не отвечая на
вопрос, провела его по коридору и постучалась в одну из дверей.
- Миссис Миллер, - крикнула она, - к вам пришел какой-то мужчина.
Дверь приоткрылась, и оттуда опасливо выглянула Милдред.
- Ах, это ты, - сказала она. - Входи.
Он вошел, и она затворила за ним дверь. Филип очутился в крохотной
спальне, где, как всегда у Милдред, царил беспорядок. Посреди комнаты были
брошены грязные туфли; на комоде валялась шляпка, а рядом с ней -
накладные локоны; на столе лежала блузка. Филип поискал глазами, куда бы
ему положить шляпу. Крючки на двери были увешаны платьями - он заметил,
что все подолы зашлепаны грязью.
- Садись, - сказала она. Потом неловко усмехнулась. - Наверно, ты
удивился, когда получил мое письмо.
- Ты ужасно охрипла, - сказал он. - У тебя болит горло?
- Да, уже давно.
Филип замолчал. Он ждал, чтобы она объяснила, зачем ей нужно было его
видеть. Вид ее комнаты, ясно говорил, что она вернулась к той жизни, от
которой он ее когда-то избавил. Интересно, что сталось с ребенком; на
камине стояла фотография девочки, но в комнате не было ни ее, ни ее вещей.
Милдред мяла носовой платок; она скатала его в шарик и перекидывала из
руки в руку. Он видел, как она нервничает. Она уставилась на огонь в
камине, и он мог наблюдать за Милдред, не встречаясь с ней взглядом. Она
заметно похудела; пожелтевшая и высохшая кожа туго обтягивала скулы. То,
что она покрасила волосы в соломенный цвет, сильно ее изменило, придав ей
вульгарный вид.
- Откровенно говоря, я обрадовалась, получив твою открытку, - сказала
она наконец. - А я-то уж думала, что тебя больше нет в больнице.
Филип по-прежнему молчал.
- Наверно, ты теперь уже врач?
- Нет.
- Почему нет?
- Я давно не учусь. Вот уже полтора года, как мне пришлось бросить
учение.
- Какой непостоянный. Видно, ничем не можешь заняться всерьез.
Филип немного помолчал, а потом сухо объяснил:
- Я потерял то немногое, что у меня было, в неудачной спекуляции, и у
меня не хватило денег доучиться. Приходится зарабатывать на жизнь.
- А что ты делаешь?
- Служу в магазине.
- А-а!
Милдред кинула на него взгляд и сразу же отвела глаза. Ему показалось,
что она покраснела. Она нервно терла ладони носовым платком.
- А ты еще не забыл, как лечат? - Она как-то странно выговаривала
слова.
- Не совсем.
- Ведь я ради этого и хотела тебя повидать. - Голос ее упал до хриплого
шепота. - Не знаю, что со мной происходит.
- Отчего ты не пойдешь в больницу?
- Не хочу, чтобы на меня глазели студенты, да и боюсь, что меня оттуда
не выпустят.
- На что ты жалуешься? - холодно задал Филип стереотипный вопрос,
который он так часто слышал в амбулатории.
- Понимаешь, у меня какая-то сыпь, и я никак не могу от нее избавиться.
В сердце у него шевельнулся ужас. На лбу выступил пот.
- Дай-ка я посмотрю твое горло.
Он подвел ее к окну и бегло осмотрел. Внезапно он поймал ее взгляд. В
нем он прочел панический страх. На это было невыносимо смотреть. Она была
перепугана насмерть. Ей хотелось, чтобы он ее успокоил; она глядела на
него с мольбой, не смея просить утешения, но всей душой надеясь услышать,
что страхи ее напрасны, а он ничем не мог ее порадовать.
- Боюсь, ты и в самом деле очень больна, - сказал он.
- А что у меня, по-твоему?
Когда он сказал, она смертельно побледнела, а губы стали желтыми; она
заплакала - сперва беззвучно, а потом задыхаясь от рыданий.
- Мне ужасно жалко, - вымолвил он наконец. - Но я должен был тебе
сказать.
- Проще всего надеть петлю на шею, и дело с концом.
Он не обратил внимания на эту угрозу.
- Есть у тебя деньги? - спросил он.
- Шесть или семь фунтов.
- Понимаешь, тебе надо отказаться от этой жизни. Разве ты не можешь
найти какую-нибудь работу? Боюсь, что я тебе мало чем сумею помочь: я ведь
получаю всего двенадцать шиллингов в неделю.
- А где же я могу теперь работать? - с раздражением закричала она.
- Поищи, черт возьми, надо же хоть попробовать!
Он очень серьезно объяснил ей опасность, которой она подвергает себя и
других; она его враждебно выслушала. Он попытался ее утешить. В конце
концов она нехотя обещала последовать его советам. Филип выписал рецепт,
сказал, что закажет лекарство в ближайшей аптеке, и растолковал ей, что
принимать его необходимо с величайшей аккуратностью. Поднявшись, он
протянул ей руку.
- Не падай духом, горло у тебя скоро пройдет.
Но, когда он уже собирался переступить порог, лицо ее вдруг исказилось
от страха, и она схватила его за рукав.
- Не оставляй меня! - произнесла она хрипло. - Я так боюсь, побудь со
мной хоть немножко. Прошу тебя, Фил. У меня никого нет, кроме тебя, ты был
моим единственным другом.
Он почувствовал, каким ужасом объято ее сердце, - такой же ужас он
читал в глазах дяди, когда тот думал о смерти. Филип опустил голову.
Дважды эта женщина вторгалась в его жизнь и делала его несчастным; у него
не было по отношению к ней никаких обязательств; а все-таки, неизвестно
почему, в глубине души он испытывал сейчас непонятную боль; это была та
самая боль, которая лишила его покоя, когда он получил ее письмо, и не
покинула его, пока он не пришел на ее зов.
"Наверно, я так никогда и не избавлюсь от этого чувства", - сказал он
себе.
И в то же время его удивляло, что сама она, ее близость вызывает в нем
какое-то физическое отвращение.
- Чего ты от меня хочешь? - спросил он.
- Давай сходим поужинаем. Платить буду я.
Филип колебался. Он чувствовал, что она вот-вот снова вползет в его
жизнь, а он ведь решил, что навсегда с ней расстался. Милдред следила за
ним с тоской и тревогой.
- Я знаю, что обошлась с тобой по-хамски, но не бросай меня одну.
Можешь радоваться, я получила по заслугам. Но, если ты меня сейчас
оставишь, я не знаю, что над собой сделаю.
- Ладно, пойдем, - сказал он, - но придется выбрать место подешевле, я
теперь не могу сорить деньгами.
Она села и зашнуровала ботинки, потом сменила юбку и надела шляпу; они
вышли из дома и выбрали подходящий ресторан на Тоттенхэм-Корт-роуд. Филип
отвык есть в эти часы, а у Милдред так болело горло, что она с трудом
могла проглотить кусок. Они заказали холодной ветчины, и Филип выпил
кружку пива. Они сидели друг против друга, совсем как прежде, - интересно,
помнит ли она об этом, - но сказать им было друг другу нечего; так бы они
и молчали, если бы Филип не заставлял себя разговаривать. В ярком свете
огней ресторана и блеске дешевых зеркал, бесконечно повторяющих друг
друга, она выглядела старой и замученной. Филипу хотелось спросить о
ребенке, но у него не хватало духа. Наконец она сказала сама:
- Знаешь, девочка прошлым летом умерла.
- А-а!
- Ты бы мог, по крайней мере, сказать, что тебе ее жалко.
- Мне ее не жалко, - ответил он. - Я за нее рад.
Она взглянула на него и, поняв, что он имеет в виду, отвела глаза.
- А ты ведь одно время ужасно к ней привязался. Меня даже смешило, что
ты мог так обожать чужого ребенка.
Пообедав, они зашли в аптеку за лекарством, которое прописал Филип, и,
вернувшись в ее убогую комнатушку, он заставил Милдред его принять. Потом
они посидели еще, пока Филипу не надо было возвращаться в общежитие. Он
умирал от скуки.
Филип стал навещать ее каждый день. Она принимала лекарство и выполняла
его предписания; вскоре результаты стали так заметны, что она прониклась
величайшей верой в его искусство. По мере того как она поправлялась, к ней
возвращалось хорошее настроение. Она становилась разговорчивее.
- Как только найду работу, все будет в порядке, - говорила она. - Я
получила урок и теперь его не забуду. Теперь-то уж меня в разгул силком не
затянешь.
Филип каждый раз спрашивал, нашла ли она работу. Милдред просила его не
беспокоиться - найдет что-нибудь, как только захочет, свет клином не
сошелся; но пока что ей лучше отдохнуть недельку-другую. Против этого
трудно было возразить, но прошла неделя, потом другая, и он стал
настойчивее. Милдред над ним посмеивалась - теперь она стала куда веселее
- и говорила, что он старый воркотун. Она рассказывала ему длинные истории
о своих переговорах с хозяйками - она рассчитывала найти работу в
какой-нибудь харчевне, - подробно излагая их вопросы и свои ответы. Пока
еще ничего определенного не подвернулось, но она уверена, что договорится
к началу будущей недели; торопиться некуда, а хвататься за первое
попавшееся место было бы ошибкой.
- Глупости, - отвечал он с нетерпением. - Ты должна взять любую работу.
Я же не могу тебе помогать, а на свои деньги ты долго не протянешь.
- Ну, я их еще не прожила, можешь не беспокоиться.
Он пристально на нее поглядел. С тех пор как он пришел к ней в первый
раз, прошло уже три недели, а тогда у нее не было и семи фунтов. Его
охватила тревога. Он припомнил некоторые фразы, которые она обронила. И
все понял. Теперь он сомневался, пыталась ли она вообще найти работу.
Наверное, она все это время ему лгала. Не может быть, чтобы она до сих пор
не истратила своих денег.
- Сколько ты платишь за комнату?
- Ах, у меня такая симпатичная хозяйка, не то что некоторые: готова
ждать сколько угодно, пока я смогу расплатиться.
Он молчал. То, что он подозревал, было так чудовищно, что он и сам не
верил своим подозрениям. Бесполезно ее спрашивать, она все равно
отопрется; если он хочет знать правду, надо все выяснить самому. Он уходил
от нее каждый вечер около восьми и, когда пробили часы, поднялся, как
обычно. Но, вместо того чтобы вернуться в общежитие, он остановился на
углу Фицрой-сквер, откуда мог видеть каждого, кто пройдет по Уильям-стрит.
Ему показалось, что он прождал целую вечность, и он уже хотел уйти, решив,
что его подозрения напрасны, но вот дверь дома номер семь отворилась и
вышла Милдред. Он отступил в темноту и стал за ней наблюдать. На ней была
шляпа с пучком перьев, которую он видел у нее в комнате; он узнал и платье
- оно было слишком крикливым для улицы и совсем не по сезону. Филип
медленно пошел за ней; она дошла до Тоттенхэм-Корт-роуд и замедлила шаг;
на углу Оксфорд-стрит она остановилась, огляделась и пересекла улицу,
направляясь к одному из мюзик-холлов. Филип подошел к ней и тронул ее за
локоть. Он увидел, что щеки и губы ее накрашены.
- Куда ты идешь, Милдред?
Услышав его голос, она вздрогнула и покраснела, как всегда, когда ее
уличали во лжи; потом в глазах ее загорелся знакомый злой огонек. Она
подсознательно искала защиты в ругани, но так и не произнесла слов,
которые готовы были сорваться у нее с языка.
- Да я только хотела сходить в театр. Совсем закиснешь, если будешь
сидеть каждый вечер одна.
Он и не пытался сделать вид, будто ей верит.
- Не смей! Господи Боже мой, ведь я же тебе сто раз говорил, как это
опасно! Ты должна немедленно это прекратить.
- Заткни свое хайло! - закричала она грубо. - А как, по-твоему, мне
жить?
Он схватил ее за руку и, не отдавая себе отчета в том, что делает,
потащил за собой.
- Ради Бога, пойдем! Я отведу тебя домой. Ты не понимаешь, что ты
делаешь. Ведь это же преступление!
- Плевать! Мужчины мне столько в жизни гадили, пусть теперь сами о себе
думают.
Она оттолкнула его и, подойдя к кассе, протянула деньги. В кармане у
Филипа было всего три пенса. Он не мог пойти за ней. Отвернувшись, он
медленно зашагал прочь.
- Что я могу поделать? - сказал он себе.
Это был конец. Больше он ее не видел.
110
Рождество в этом году начиналось в четверг, магазин закрывался на
четыре дня, и Филип написал дяде, спрашивая, удобно ли ему приехать и
провести праздники в Блэкстебле. Ответила ему миссис Фостер. Она сообщала,
что мистер Кэри нездоров и не может ответить сам, но хочет видеть
племянника и будет рад, если тот приедет. Она встретила Филипа у двери и,
пожимая ему руку, сказала:
- С тех пор как вы были здесь в последний раз, он очень изменился, но я
вас прошу, сделайте вид, будто ничего не замечаете. Он так за себя
беспокоится!
Филип кивнул, и она впустила его в столовую.
- Вот и мистер Филип.
Священнику недолго оставалось жить. Стоило поглядеть на его впалые щеки
и высохшее тело, и на этот счет пропадали всякие сомнения. Он сидел,
съежившись в кресле, странно закинув назад голову, и кутался в теплую
шаль. Ходить он мог только на костылях, и руки у него так дрожали, что он
едва доносил ложку до рта.
"Ну, теперь он протянет недолго", - подумал, всматриваясь в него,
Филип.
- Как я выгляжу? - спросил священник. - По-твоему, я очень изменился за
то время, что ты меня не видел?
- Мне кажется, что вид у тебя бодрее, чем летом.
- Тогда стояла жара. Жара всегда на меня плохо действует.
Жизнь мистера Кэри за последние месяцы протекала между его спальней,
где он пролежал несколько недель, и комнатами внизу. Под рукой у него был
звонок, и, рассказывая Филипу о себе, он позвонил, вызвал дежурившую в
соседней комнате миссис Фостер и спросил, какого числа он впервые
спустился вниз.
- Седьмого ноября, сэр.
Мистер Кэри поглядел на Филипа, чтобы проверить, какое это на него
произвело впечатление.
- Но я по-прежнему ем с аппетитом, правда, миссис Фостер?
- О да, сэр, у вас прекрасный аппетит.
- Но почему-то я все равно не поправляюсь.
Его теперь интересовало только собственное здоровье. Он положил себе
неукоснительно добиваться одного: жить, просто жить, несмотря на
однообразие этой жизни и непрестанную боль, которая не давала ему спать
без морфия.
- Просто ужас, сколько денег приходится тратить на докторов. - Он снова
позвонил. - Миссис Фостер, покажите мистеру Филипу счет из аптеки.
Она безропотно достала с камина счет и подала его Филипу.
- Это за один только месяц. Я уже подумываю, не сможешь ли ты доставать
мне лекарства подешевле, раз ты сам лечишь. Мне даже приходило в голову
выписывать лекарства прямо с оптового склада, но тогда пришлось бы платить
за пересылку.
Хотя священник так мало интересовался делами племянника, что даже не
спросил, чем тот занимается, приезду его он был, по-видимому, рад. Он
осведомился, долго ли Филип у него пробудет, и, когда узнал, что тот
должен уехать во вторник утром, выразил желание, чтобы Филип погостил
подольше. Мистер Кэри подробно описал ему все симптомы своей болезни и
рассказал, что говорит врач. Прервав себя, он снова позвонил миссис Фостер
и, когда та вошла, сказал:
- Ничего, я просто боялся, как бы вы не ушли. И позвонил, чтобы
проверить, тут ли вы.
Она вышла, и дядя объяснил Филипу, что миссис Фостер всегда должна быть
поблизости: она одна знает, что делать, если ему станет хуже.
Видя, что экономка устала и глаза у нее слипаются - она вечно
недосыпала, - Филип упрекнул дядю, что он заставляет миссис Фостер слишком
много работать.
- Ерунда! - возразил священник. - Она вынослива, как лошадь. - И, когда
миссис Фостер снова вошла, чтобы дать ему лекарство, он ей сказал: - Филип
говорит, что вы слишком много работаете. Но вам ведь приятно за мной
ухаживать, правда?
- Ничего, ничего, сэр. Я охотно делаю, что могу.
Через некоторое время лекарство возымело действие и мистер Кэри заснул.
Филип зашел на кухню и спросил миссис Фостер, не пора ли ей отдохнуть. Он
видит, что последние месяцы ей пришлось туго.
- Ну а что же можно поделать? - ответила она. - Бедный старик без меня
как без рук, и, хотя иногда он такой беспокойный, все равно его жалко. Я
ведь живу здесь столько лет, прямо не знаю, что со мной будет, когда его
не станет.
Филип почувствовал, что она и в самом деле привязана к старику. Она
мыла, одевала его, кормила и раз по пять вставала к нему ночью; спала она
рядом с его спальней, и, когда бы дядя ни проснулся, он звонил в свой
звоночек, покуда она к нему не подходила. Священник мог и умереть в любую
минуту и прожить еще несколько месяцев. Филипа поразило, с каким ласковым
терпением эта женщина ухаживала за чужим человеком; и разве не трагично,
что на всем свете только она одна заботилась о старике?
Филип замечал, что религия, которую дядя исповедовал всю жизнь,
превратилась для него только в привычную обрядность; он часто читал
Библию, а каждое воскресенье к нему приходил его помощник и давал ему
причастие; однако смерти он боялся ужасно. Священник верил, что она - лишь
врата к жизни вечной, но отнюдь не стремился пройти через эти врата.
Постоянно страдая от боли, прикованный к креслу, отказавшись от всякой
надежды когда-либо выйти на воздух, завися, как малое дитя, от услуг
чужого человека, он все же цеплялся за эту знакомую жизнь, которая, по
крайней мере, не пугала его своей неизвестностью.
В голове у Филипа настойчиво вертелся вопрос, которого он не мог
задать, ибо знал, что дядя ответит лишь так, как того требует его сан: ему
хотелось спросить, верит ли все еще священник в бессмертие теперь, когда
близится конец, а изношенная машина вот-вот остановится навеки? А вдруг
где-то в самой глубине души, не смея вылиться в слова, зреет мысль, что
Бога нет и за этой, земной жизнью нет ничего?
Вечером на третий день Рождества Филип сидел с дядей в столовой. Наутро
ему надо было выехать очень рано, чтобы попасть в магазин к девяти, и он
решил проститься с мистером Кэри накануне. Блэкстеблский священник дремал,
а Филип, лежа на диване возле окна, опустил книгу на колени и рассеянно
разглядывал комнату. Он думал о том, сколько можно будет выручить за
мебель. Он уже обошел весь дом и осмотрел вещи, которые знал с детства: за
несколько фарфоровых безделушек можно получить приличную цену - Филип
подумывал, не стоит ли ему взять их с собой в Лондон; зато мебель была в
викторианском вкусе, красного дерева, прочная и уродливая; на распродаже
она пойдет за гроши. В дома было три или четыре тысячи книг, но кто же не
знает, как их трудно продать, вряд ли за них получишь больше сотни фунтов.
Филип не представлял себе, сколько дядя оставит денег, и в сотый раз
высчитывал минимальную сумму, на которую сможет окончить курс, получить
диплом и прожить, пока будет работать ординатором. Он поглядел на
беспокойно спавшего больного; в этом сморщенном лице не было уже ничего
человеческого - старик напоминал какое-то странное животное. Филип подумал
о том, как легко пресечь эту бесполезную жизнь. Он думал об этом каждый
вечер, когда миссис Фостер готовила дяде снотворное. У нее было два
пузырька: один с лекарством, которое больной принимал постоянно, другой с
болеутоляющим, на случай если боли станут нестерпимыми. Это средство
экономка капала ему в рюмку и оставляла на ночь возле кровати. Старик
обычно принимал его в три или четыре часа утра. Как просто удвоить дозу;
старик умер бы ночью и никто бы ничего не заподозрил; ведь именно так
доктор Уигрэм и предполагал, что он умрет. Смерть будет безболезненной.
Филип сжал руки, думая о деньгах, которые нужны ему позарез. Зачем старику
мучиться еще несколько месяцев, а для Филипа эти несколько месяцев решали
все: у него больше не было сил терпеть, и от мысли о том, что завтра нужно
выйти на работу, его охватывала дрожь. Филип старался думать о чем-нибудь
другом и не мог; сердце у него отчаянно билось, мысль о пузырьке
преследовала его, как наваждение. Ведь это так просто, до смешного просто.
Он не питал к старику никаких чувств; он никогда не любил этого себялюбца
за черствое отношение к жене, которая его обожала, к ребенку, которого
оставили на его попечении; человек он был не злой, но глупый и
бессердечный, жалкий чревоугодник. Ах, как это было бы просто, до смешного
просто. Но Филип не решался. Он боялся угрызений совести: что ему эти
деньги, если он всю жизнь будет сожалеть о своем поступке? И, хотя он
столько раз твердил себе, что сожалеть - дело пустое, кое-что из
содеянного им его тревожило. Ему бы хотелось, чтобы совесть его была
чиста.
Дядя открыл глаза. Филип обрадовался, потому что, проснувшись, старик
становился чуть больше похож на человека. Филип ужаснулся той мысли,
которая только что его преследовала: ведь он замышлял убийство; интересно,
бывают ли подобные намерения у других или это он один - такой выродок?
Если бы дошло до дела, он бы, наверно, дрогнул, но навязчивая мысль
твердила ему: если ты не решаешься, то разве только из страха. Дядя вдруг
спросил:
- Ты ведь не ждешь моей смерти, а, Филип?
Филип почувствовал, как застучало у него сердце.
- Молодец. Мне было бы обидно, если бы ты хотел, чтобы я поскорее умер.
Когда я скончаюсь, ты получишь немножко денег, но не надо, чтобы ты этого
ждал с нетерпением. Деньги тогда не пойдут тебе впрок.
Говорил он тихо, и в голосе его была странная тревога. Филипа словно
резануло по сердцу. Какое прозрение открыло старику темные желания,
томившие душу племянника?
- Надеюсь, ты проживешь еще лет двадцать, - сказал Филип.
- Ну, на это мне рассчитывать нечего, но, если я поберегу себя, может
статься, что и протяну еще годика три-четыре.
Он помолчал, и Филип не нашелся, что ответить. Потом, словно продолжая
ту же мысль, старик заговорил снова:
- Каждый человек имеет право жить столько, сколь" ко сможет.
Филипу захотелось его отвлечь.
- Кстати, ты что-нибудь знаешь о судьбе мисс Уилкинсон?
- Да, я в этом году получил от нее письмо. Она вышла замуж.
- Да ну?
- За вдовца. И, кажется, довольно состоятельного.
111
На следующий день Филип снова начал работать, а перемены, которых он
ждал, все не наступали. Недели текли и складывались в месяцы. Зима
миновала, и на деревьях в парках распустились почки, а потом и листья.
Филипа охватило страшное уныние. Время влачилось очень медленно, но все же
оно шло, а с ним уходила и молодость; скоро она пройдет совсем, а он так
ничего и не успел в жизни. Теперь, когда Филип был уверен, что скоро
бросит работу, она казалась ему еще более бесцельной. Он набил себе руку
и, хотя творческого дара у него не было, научился ловко приспосабливать
французские моды к вкусам английского потребителя. Иногда ему даже
нравились собственные замыслы, но их всегда калечили портные. Его самого
забавляло, что он испытывает острое огорчение, видя, как уродуют его
модели. Но действовать ему приходилось с опаской. Стоило предложить
что-нибудь оригинальное - и мистер Сэмпсон сразу же это отвергал: их
покупатели не любили ничего outre [утрированного, эксцентричного (фр.)],
фирма обслуживала людей почтенных, и, приобретя такую клиентуру, нельзя
было с нею шутить. Раза два он резко отчитал Филипа за то, что взгляды
молодого человека не совпадают с его собственными; ему казалось, что Филип
начинает задирать нос.
- Вы, милейший, не забывайтесь, а то не успеете оглянуться, как вас
вышвырнут отсюда вон!
У Филипа так и чесались руки съездить его по роже, но он сдержался. В
конце концов долго так продолжаться не может, и скоро он распростится со
всем этим сбродом. Порой он даже твердил в шутливом отчаянии, что дядя
его, наверно, железный и никогда не умрет. Вот это здоровье! Болезнь,
которой он страдал, убила бы еще год назад любого порядочного человека.
Когда же наконец пришло известие, что священник все-таки умирает, Филип
был поглощен другими заботами и оно застало его врасплох. Наступил июль, и
через две недели ему полагался отпуск. Миссис Фостер писала, что доктор
утверждает, будто мистеру Кэри осталось жить всего несколько дней, и, если
Филип хочет его повидать, пусть поторопится. Филип пошел к заведующему
отделом и сказал, что уходит с работы. Мистер Сэмпсон был человек
покладистый и, узнав, в чем дело, не стал чинить ему препятствий. Филип
простился со своими сослуживцами; весть о причине его ухода разнеслась по
всему магазину в приукрашенном виде, и все шептались, что он получил
большое наследство. Миссис Ходжес пожимала ему руку со слезами на глазах.
- Боюсь, что мы теперь не скоро вас увидим, - сказала она.
- Я рад, что расстаюсь с "Линном", - ответил он.
Странно, но и ему было грустно прощаться с этими людьми, которых, как
ему казалось, он не выносил, а покидая дом на Харрингтон-стрит, он не
почувствовал ни малейшей радости. Он так долго предвкушал этот счастливый
миг, что теперь внутри у него все словно застыло; он уезжал равнодушно,
словно в отпуск на несколько дней.
- У меня подлый характер, - говорил он себе. - Я так жадно мечтаю о
будущем, а, когда оно настает, испытываю одно разочарование.
В Блэкстебл он приехал вскоре после полудня. Миссис Фостер встретила
его у двери, и по ее лицу он понял, что дядя еще не умер.
- Сегодня ему чуточку лучше, - сказала она. - У него такой крепкий
организм.
Она провела его в спальню; мистер Кэри лежал на спине. Он взглянул на
Филипа со слабой улыбкой; вид у него был хитрый - ведь он еще раз обманул
врага.
- Вчера я думал, что мне конец, - сказал он едва слышно. - Да и они все
махнули на меня рукой, правда, миссис Фостер?
- У вас очень крепкий организм, ничего не скажешь.
- Рано еще хоронить старика.
Миссис Фостер напомнила, что доктор не разрешил ему разговаривать - он
устанет; она обращалась с больным, как с ребенком - ласково, но властно;
да и сам старик испытывал чисто детское удовлетворение оттого, что обманул
их ожидания. Он сразу понял, что Филипа вызвали, и его очень забавляло,
что тот проехался даром. Если ему удастся избежать сердечного приступа, он
через недельку-другую совсем поправится - ведь приступы у него уже бывали,
и не раз; он всякий раз боялся, что вот-вот умрет, но однако же не умер.
Все удивляются, какой у него организм, но и они не подозревают, до чего же
он на самом деле крепкий.
- Ты побудешь денька два? - спросил он Филипа, будто тот и в самом деле
приехал отдохнуть.
- Да, с удовольствием, - весело ответил племянник.
- Тебе полезно подышать морским воздухом.
Скоро пришел доктор Уигрэм и, осмотрев священника, зашел к Филипу. Тон
у него был, как и приличествовало, печальный.
- Боюсь, Филип, что на сей раз это конец, - сказал он. - Для всех нас
это будет большая утрата. Я ведь знаю его тридцать пять лет.
- А мне совсем не кажется, что он так уж плох, - сказал Филип.
- Я поддерживаю его жизнь лекарствами, но долго он не протянет.
Последние два дня прошли ужасно, не раз я думал, что он уже умер.
Доктор минутку помолчал, но у ворот он внезапно спросил Филипа:
- Миссис Фостер вам что-нибудь говорила?
- О чем?
- Они ведь тут люди суеверные: миссис Фостер вбила себе в голову, будто
мистера Кэри что-то мучает и он не может умереть, не облегчив свою
совесть, а покаяться у него не хватает духу. - Филип ничего не сказал.
Доктор продолжал: - Конечно, все это чушь. Старик прожил весьма достойную
жизнь, он всегда выполнял свой долг и был хорошим священником; вряд ли он
может в чем-нибудь упрекнуть себя. Все мы будем о нем жалеть. Сомневаюсь,
чтобы с его преемником нам было хоть наполовину так хорошо, как с ним.
Несколько дней состояние мистера Кэри оставалось без перемен. Правда,
ему изменил аппетит, и он почти ничего не ел. Доктор Уигрэм, теперь уже не
раздумывая, глушил наркотиками невротические боли, которые терзали
больного: вместе с беспрерывной дрожью парализованных ног они вконец его
изнуряли. Сознание оставалось ясным. За стариком поочередно ухаживали
Филип и миссис Фостер. Экономка переутомилась, она много месяцев подряд
почти не отходила от больного, и Филип уговорил ее уступить ему ночное
дежурство. Он просиживал в кресле долгие, томительные часы и, чтобы не
заснуть, читал при свете затененных экраном свечей "Тысячу и одну ночь".
Он не брал в руки этих сказок с самого детства, и сейчас они напомнили ему
те далекие годы. Иногда он просто сидел и вслушивался в ночную тишину.
Когда снотворное переставало действовать, мистер Кэри начинал метаться и
Филипу уже было не до сна.
И вот наконец как-то рано утром, когда птицы весело чирикали в ветвях
за окном, Филип услышал, что дядя его зовет. Он подошел к кровати. Мистер
Кэри лежал на спине, уставившись в потолок; он даже не взглянул на Филипа.
Заметив, что лоб больного в поту, Филип взял полотенце и отер ему лицо.
- Это ты, Филип? - спросил больной.
Филип вздрогнул, настолько у больного вдруг изменился голос. Он был
хриплый и едва слышен. Так говорят, оцепенев от страха.
- Я. Тебе что-нибудь нужно?
Наступило молчание; незрячие глаза все еще вглядывались в потолок.
Потом по лицу прошла судорога.
- Я, кажется, умираю, - сказал больной.
- Какая ерунда! - закричал Филип. - Ты проживешь еще много лет.
Из глаз старика выкатились две слезы. У Филипа сердце перевернулось от
жалости. Дядя никогда не проявлял своих чувств в житейских делах; страшно
было видеть эти слезы, ибо они говорили о том, что старика мучит
невыразимый ужас.
- Пошли за мистером Симмондсом, - сказал он. - Я хочу причаститься.
Мистер Симмондс был его помощником.
- Сейчас? - спросил Филип.
- Поскорее, а то будет поздно.
Филип пошел будить миссис Фостер, но оказалось, что уже утро и экономка
встала. Он попросил ее послать записку с садовником и вернулся в комнату
дяди.
- Ты послал за мистером Симмондсом?
- Да.
Наступило молчание. Филип сидел у постели и время от времени отирал со
лба больного пот.
- Дай я подержу тебя за руку, Филип, - сказал наконец старик.
Филип дал ему руку, и он уцепился за нее в роковую для себя минуту,
словно это была его последняя опора в жизни. Может быть, он и в самом деле
никогда никого не любил, но сейчас он инстинктивно хватался за самое
близкое ему человеческое существо. Рука его была холодной и влажной. Она
впилась в руку Филипа с уже безжизненной силой отчаяния. Старик сражался
со страхом смерти. А Филип думал о том, что все должны через это пройти.
Как это чудовищно, а они еще верят в бога, который позволяет своим
созданиям терпеть такие жестокие муки! Он никогда не любил дядю и в
течение двух лет ежедневно мечтал о его смерти, но теперь он не мог
побороть сострадания, наполнявшего его сердце. Какую цену приходится
платить человеку за то, чтобы не быть бессмысленной тварью!
Они продолжали хранить молчание, которое только раз прервал еле слышный
вопрос мистера Кэри:
- Еще не пришел?
Наконец тихо вошла экономка и доложила, что мистер Симмондс уже здесь.
В руках у него был чемодан, где лежало его облачение. Миссис Фостер
принесла блюдо для причастия. Мистер Симмондс молча пожал Филипу руку и с
профессиональной важностью приблизился к постели больного. Филип и
экономка вышли из комнаты.
Филип шагал по саду, такому свежему и росистому в этот утренний час.
Птицы радостно щебетали. Небо было по-летнему синее, но пропитанный солью
воздух дышал прохладой. Розы уже распустились. Зелень листвы, зелень
лужаек была живой и яркой. Филип шагал и думал о таинстве, которое
свершалось в спальне. Мысль о нем возбуждала какое-то странное чувство. Но
вот вышла миссис Фостер и сказала, что дядя хочет его видеть. Помощник
священника складывал вещи в черный саквояж.
Больной слегка повернул голову и встретил Филипа улыбкой. Филип был
поражен происшедшей в нем переменой: в глазах больше не было панического
страха, и черты лица разгладились, выражение его было счастливым и
покойным.
- Ну, теперь я готов, - сказал он, и в голосе его зазвучали новые ноты.
- Когда Господь сочтет нужным призвать меня к себе, я с радостью вручу ему
свою душу.
Филип ничего не сказал. Он видел, что дядя говорит искренне. Произошло
почти чудо. Старик вкусил от плоти и крови своего спасителя, и они придали
ему столько силы, что он больше не боялся неминуемого ухода в вечную ночь.
Он знал, что умирает, он с этим примирился. Он сказал только еще одну
фразу:
- Теперь я соединюсь с моей дорогой женой.
Филип был поражен. Он вспомнил, с какой черствой бессердечностью дядя
относился к жене, как глух он был к ее смиренной, преданной любви. Глубоко
растроганный, помощник священника ушел, и миссис Фостер, плача,
отправилась провожать его до дверей. Мистер Кэри совсем ослабел и забылся,
а Филип сидел у его постели и ждал конца. Утро шло на убыль, и дыхание
старика стало затрудненным. Появился доктор и сказал, что началась агония.
Больной был без сознания и слабыми пальцами царапал простыню; он тихонько
метался и время от времени вскрикивал. Доктор Уигрэм сделал ему укол.
- Помочь ему я больше не в силах: он может скончаться каждую минуту.
Он посмотрел на часы, потом на больного. Филип понял: уже час дня, и
доктор Уигрэм вспомнил, что еще не обедал.
- Вам не стоит ждать, - сказал ему Филип.
- Да, я все равно ничем не могу быть полезен, - согласился доктор.
Когда он ушел, миссис Фостер попросила Филина сходить к плотнику,
который одновременно был гробовщиком, и попросить прислать женщину обмыть
тело.
- Вам полезно подышать свежим воздухом, - сказала она. - И немножко
прийти в себя.
Гробовщик жил в полумиле от дома священника. Когда Филип сказал ему,
зачем он пришел, тот спросил:
- А когда же он умер, бедняга?
Филип не знал, что ответить. Ему вдруг показалось бесчеловечным
приглашать женщин обмывать тело, пока дядя еще не умер; он не понимал,
зачем миссис Фостер его послала. Тут ведь подумают, что ему не терпится
отправить старика на тот свет. Ему показалось, что гробовщик как-то
странно на него взглянул. Он повторил свой вопрос. Это вывело Филипа из
себя. Гробовщику-то какое дело!
- Когда скончался священник?
Филип чуть было не сказал, что дядя только что умер, но сразу же
спохватился, подумав, какие поднимутся толки, если агония продлится еще
несколько часов. Покраснев, он ответил, запинаясь:
- Да он еще в общем-то не умер...
Гробовщик оторопело глядел на него, и Филип поспешил объяснить:
- Миссис Фостер совсем одна, и ей хотелось бы, чтобы в доме была еще
какая-нибудь женщина. Вы меня понимаете? Возможно, что он уже и умер.
Гробовщик кивнул.
- Ну да, теперь ясно. Я сейчас к вам кого-нибудь пошлю.
Когда Филип вернулся домой, он сразу прошел в спальню. Миссис Фостер
уступила ему место возле постели.
- С тех пор как вы ушли, все без перемен, - сказала она.
Она пошла перекусить, а Филип с любопытством стал наблюдать за тем, как
человек умирает. В этом уже неодушевленном существе, которое слабо
боролось за жизнь, не было ничего человеческого. С обвислых губ время от
времени срывалось какое-то бормотание. Солнце жарило вовсю с безоблачного
неба, но деревья в саду бросали прохладную тень. День был великолепный. В
оконное стекло билась синяя муха. Внезапно послышался громкий хрип, Филип
вздрогнул; по телу старика прошла судорога, и он умер. Машина сломалась.
Синяя муха жужжала, громко жужжала и билась в оконное стекло.
112
Джозия Грейвс с обычной своей распорядительностью сделал приготовления,
к скромным, но достойным похоронам, и, когда все было кончено, возвратился
вместе с Филипом в дом священника. Он был душеприказчиком покойного и,
попивая утренний чай, с важностью прочитал Филипу завещание его дяди. Оно
было написано на маленьком листке бумаги и гласило, что все свое имущество
мистер Кэри оставляет, племяннику. В него входила обстановка дома, около
восьмидесяти фунтов наличными в банке, двадцать акций объединенной
компании кафе и ресторанов, и акции пивоваренных заводов Олсопа,
мюзик-холла в Оксфорде и еще какого-то ресторана в Лондоне. Все эти бумаги
были куплены по указаниям мистера Грейвса, который самодовольно разъяснил
Филипу:
- Вы же понимаете, молодой человек, народу надо есть, он хочет выпить и
любит повеселиться. Вы ничем не рискуете, если вкладываете деньги в то,
что публика считает предметами первой необходимости.
Он хотел подчеркнуть тонкое различие между грубыми вожделениями черни -
он их принимал, хотя на них и сетовал, - и утонченными вкусами избранных.
Всего в ценных бумагах лежало фунтов пятьсот; к этому надо было добавить
деньги в банке и то, что можно выручить за обстановку. Для Филипа это было
целое богатство. Он хоть и не испытывал особенной радости, но почувствовал
бесконечное облегчение.
Обсудив вопрос об аукционе, который следовало назначить
безотлагательно, мистер Грейвс отбыл, и Филип сел разбирать бумаги
покойного. Преподобный Уильям Кэри гордился тем, что никогда не уничтожал
бумаг, - у него скопились целые ворохи писем пятидесятилетней давности и
кипы аккуратно подшитых счетов. Он хранил письма, не только адресованные к
себе, но и те, что писал сам. Среди них была пожелтевшая пачка писем,
написанных им отцу в сороковые годы, когда, проучившись год в Оксфорде, он
поехал в Германию на летние каникулы. Филип стал их мельком проглядывать.
Этот Уильям Кэри был совсем не похож на того Уильяма Кэри, которого он
знал, однако в мальчике уже проглядывали черты блэкстеблского священника,
и наблюдательный человек мог предсказать, чем он станет в зрелости. Тон
писем был официальный, даже чопорный. Молодой человек не жалел сил, чтобы
осмотреть все достопримечательности, и восторженно описывал замки на
Рейне. Шафхаузенский водопад заставил его "вознести благодарение
всемогущему, чьи творения столь чудесны и полны красоты"; и как же было
ему не верить, что все, кто созерцает "сие дело рук благословенного
создателя, не могут не вести жизнь чистую и подвижническую". В пачке
счетов Филип нашел миниатюру, написанную с Уильяма Кэри вскоре после того,
как он был рукоположен. На ней был изображен юный священнослужитель с
длинными волосами, которые обрамляли красивыми локонами бледное,
аскетическое лицо и большие темные глаза мечтателя. Филип вспомнил, как
дядя, хихикая, рассказывал, сколько пар комнатных туфель вышили ему
обожающие прихожанки.
Весь остаток дня и весь вечер Филип трудился над огромными залежами
переписки. Кинув взгляд на адрес и подпись, он рвал письмо и бросал его в
бельевую корзину. Вдруг ему попалось письмо, подписанное именем Элен.
Почерк был ему незнаком. Он был изящный, угловатый и старомодный. Письмо
начиналось с обращения: "Мой дорогой Уильям!" и кончалось: "Ваша любящая
сестра". И вдруг он сообразил, что это письмо от его матери. Он никогда не
видел ни одного ее письма и поэтому не узнал почерка. Писала она о нем.
"Мой дорогой Уильям!
Стивен поблагодарил Вас за поздравление по случаю того, что у нас
родился сын, и за добрые пожелания мне. Благословение Богу: мы оба
здоровы, и я глубоко признательна за то, что смерть меня пощадила. Теперь
я могу держать перо и хочу сказать Вам и дорогой Луизе, как я тронута
вашей добротой, которую вы проявили ко мне и сейчас, и с первого дня моего
брака. Я хочу просить Вас оказать мне величайшее одолжение. И Стивен и я
хотели бы, чтобы Вы стали крестным нашего мальчика. От души надеемся, что
Вы согласитесь. Я знаю: то, о чем я прошу, - дело немалое, ибо я уверена,
что Вы отнесетесь к взятой на себя ответственности со всею серьезностью,
но я потому так настаиваю, что вы - не только дядя нашего мальчика, но еще
и священник. Я очень тревожусь о будущем моего сына и денно и нощно молю
Бога о том, чтобы он вырастил его хорошим, честным христианином. С Вами в
качестве наставника сын мой, я надеюсь, поднимет меч за веру Христову и
всю жизнь останется человеком смиренным и богобоязненным.
Ваша любящая сестра, Элен".
Филип отодвинул письмо и, нагнувшись над столом, опустил голову на
руки. Письмо глубоко тронуло и в то же время удивило его своим религиозным
тоном, который не показался ему ни слезливым, ни сентиментальным. Он
ничего не знал о своей матери, которая умерла почти-двадцать лет назад,
кроме того, что она была красива, и его поразило, что она была так наивна
и набожна. Он никогда и не подозревал об этой стороне ее натуры. Филип
снова перечел, что было сказано в письме о том, чего она ждет от своего
сына. Он на миг взглянул на себя ее глазами и должен был признать, что
никак не оправдал ее надежд; может быть, и лучше, что она умерла.
Поддавшись внезапному порыву, он разорвал письмо - его нежность и
простота, казалось, выражали какое-то слишком интимное чувство; у Филипа
было странное ощущение, будто, прочтя эту исповедь материнской души, он
над ней надругался. Потом он стал разбирать дальше унылую переписку
покойного дяди.
Через несколько дней Филип вернулся в Лондон и впервые за два года днем
вошел в приемную больницы св.Луки. Он отправился к секретарю Медицинского
института, который был очень удивлен, увидев его, и спросил, где Филип
пропадал столько времени. Жизненные передряги кое-чему научили Филипа и
вселили в него некоторую уверенность в себе; прежде такой вопрос его бы
смутил, теперь же он ответил суховато и с намеренной неопределенностью,
пресекавшей дальнейшие расспросы, что личные дела заставили его сделать
перерыв в учении и что сейчас ему хочется как можно скорее получить
диплом. Первый предстоявший ему экзамен был по акушерству и женским
болезням, поэтому Филип записался на практику в гинекологический корпус;
время было каникулярное, и место практиканта в родильном отделении нашлось
без труда; Филип договорился, что проработает там последнюю неделю августа
и половину сентября. Покончив с этим делом, Филип обошел институт; в нем
было довольно пусто, так как летняя экзаменационная сессия кончилась.
Филип вышел на террасу над рекой. Сердце его было переполнено. Он думал о
том, что теперь начнет новую жизнь, что все ошибки, безумства и горести
прошлого остались позади. Река текла мимо, словно говоря, что все течет,
все проходит бесследно; впереди ждало будущее, полное надежд.
Филип вернулся в Блэкстебл и занялся устройством дел покойного дяди.
Аукцион был назначен на август, когда съедутся дачники и за вещи можно
будет получить более высокую цену. Филип составил каталог книг и разослал
его букинистам в Теркенбэри, Мейдстоне и Эшфорде.
Однажды днем Филипу захотелось съездить в Теркенбэри и побывать в своей
школе. Он не был там с того самого дня, когда с легким чувством покинул
ее, радуясь свободе. С каким странным ощущением он бродил сейчас по
улочкам Теркенбэри, которые когда-то так хорошо знал. Он заглядывал в
старые лавчонки - они все еще были на том же месте и торговали тем же
товаром: в одной витрине книжной лавки лежали учебники, духовные книги и
новые романы, в другой - снимки собора и виды города; в спортивном
магазине продавали биты для крикета, рыболовные снасти, теннисные ракетки
и футбольные мячи; вот портной, у которого все школьные годы ему
заказывали одежду, и рыбная лавка, где дядя покупал рыбу, когда приезжал в
Теркенбэри. Филип прошелся по унылой улице, где за высоким забором стоял
красный кирпичный дом приготовительной школы. Дальше были ворота в
Королевскую школу; Филип постоял на четырехугольной площадке, вокруг
которой были расположены школьные здания. Пробило четыре часа, и из школы
высыпали ученики. Он увидел учителей в мантиях и шапочках с квадратными
тульями, но лица их были ему незнакомы. С тех пор как он бросил школу,
прошло больше десяти лет и многое здесь изменилось. Филип увидел директора
- он медленно шел домой, разговаривая с большим мальчиком, по-видимому, из
шестого класса; директор мало изменился и был все такой же длинный,
костлявый, восторженный, каким его помнил Филип, с теми же глазами
одержимого; однако в черную бороду вкралась седина, и борозды на
смугловатом изможденном лице пролегли куда глубже. Филипа потянуло подойти
к нему и заговорить, но он побоялся, что директор его забыл, а ему до
смерти не хотелось объяснять, кто он такой.
Мальчишки не спешили разойтись и болтали друг с другом, кое-кто успел
переодеться, чтобы сыграть в мяч; остальные выходили из ворот по двое, по
трое; Филип знал, что они идут играть на крикетную площадку или
потренироваться возле сеток. Филип стоял среди них совсем чужой; ученики
равнодушно окидывали его взглядом: туристы, которых привлекала сюда
лестница времен нашествия норманнов, не были здесь в диковинку. А Филип
рассматривал школьников с жадным любопытством. Он с грустью думал о том,
что его от них теперь отделяет целая пропасть; ему было горько сознавать,
как много он хотел совершить и как мало ему удалось. Ему вдруг показалось,
что все эти безвозвратно ушедшие годы растрачены им впустую. Эти
жизнерадостные юнцы сегодня делали то же, что делал когда-то и он;
казалось, и дня не прошло с тех пор, как он покинул школу, однако тут, где
он раньше знал всех хотя бы по имени, Филип теперь не узнавал ни души.
Пройдет несколько лет, и те, кто пришли на его место, тоже станут здесь
чужими; однако эта мысль не принесла ему утешения, она только еще яснее
показала ему тщету человеческого существования. Каждое поколение повторяло
все тот же незамысловатый путь.
Интересно, какая судьба постигла его соучеников; им теперь уже под
тридцать, кое-кто из них умер, другие успели жениться и народить детей,
стать военными, священниками, врачами, адвокатами; они остепенились и уже
прощались с молодостью. Есть ли среди них такие же неудачники, как он?
Филип подумал о мальчике, к которому он был так привязан в школе, -
смешно, но он не мог вспомнить его фамилию; он и сейчас видел его как
живого, это ведь был его лучший друг, но имя ускользнуло из памяти. Он с
улыбкой припоминал, какие он переживал в ту пору муки ревности. Ей-Богу же
обидно, что он забыл имя этого мальчика! Филипу захотелось вернуть свое
детство, снова стать таким, как вот эти ребята, слонявшиеся по школьному
двору, для того чтобы, не повторяя своих ошибок, начать жизнь сызнова и
добиться в ней чего-то большего. Его вдруг охватила невыносимая тоска. Он
даже пожалел, что бедствия последних двух лет миновали: тогда он был так
поглощен жестокой борьбой за существование, что не мог предаваться мировой
скорби. "В поте лица своего будешь есть хлеб свой" - это было не
проклятие, которому предали человечество, а утешение, примирявшее человека
с жизнью.
Но Филип разозлился на себя; он припомнил все, что думал насчет узора
человеческой жизни: страдания, которые он терпел, были лишь завитками
этого замысловатого и прекрасного рисунка; он внушал себе, что обязан с
радостью принимать все, что дает жизнь, - и ее убожество и ее восторги,
боль и сладость, ибо все это обогащает узор. Он сознательно искал во всем
красоту; Филип вспомнил, как еще в детстве подолгу любовался из школьного
сада готическим собором; вот и теперь он подошел к нему и стал
разглядывать эту каменную громаду, седую под затянутым тучами небом; ее
главная башня летела ввысь, как людская хвала создателю. Но мальчишки
играли в мяч у сеток - стройные, сильные, подвижные юнцы, его отвлекали их
смех и крики. Зов юности был настойчив, и прекрасное творение, перед
которым он стоял; Филип видел только телесными очами.
113
Начиная с последней недели августа Филип приступил к своим
обязанностям. Они были тяжелыми - ему приходилось посещать не менее трех
рожениц в день. Беременная женщина заранее запасалась в больнице
"талончиком"; когда наступало время рожать, "талончик" относила к
привратнику больницы какая-нибудь соседская девчушка, а ее посылали через
дорогу - в дом, где поселился Филип. Ночью привратник - у него для этого
был свой ключ от входной двери - сам будил Филипа. Как было странно
вставать в полной тьме и бежать по пустынным улицам южной окраины города.
В эти часы талон обычно приносил муж. Если в семье уже было несколько
ребят, он нес его с угрюмым безразличием; если это была чета молодоженов,
муж очень нервничал и нередко пытался заглушить свое волнение водкой.
Часто путь выдавался не близкий, и Филип со своим провожатым обсуждали по
дороге условия труда рабочих и стоимость жизни; Филип многое узнал о
различных ремеслах, которыми занимаются по ту сторону реки. Людям, с
которыми ему приходилось сталкиваться, он внушал доверие, и в долгие часы
ожидания, сидя в душной комнате - добрую половину ее занимала большая
кровать, на которой рожала женщина, - Филип запросто беседовал с матерью
своей пациентки и с акушеркой, словно они были старинными друзьями. Нужда,
которую ему пришлось терпеть последние два года, многому его научила; он
теперь знал, как живут бедняки, а им нравилось, что он это знает и не
желает поддаваться на их маленькие уловки. Он разговаривал приветливо, не
выходил из себя, и у него были мягкие руки. Им было приятно, что он не
брезгует выпить с ними чаю; а когда наступал рассвет и роды все еще
продолжались, доктора угощали хлебом с говяжьим жиром; он не был
привередлив и ел что придется с завидным аппетитом. Некоторые дома, куда
он попадал, - в захламленных дворах, на грязных улицах, прилепившиеся друг
к другу, без света и воздуха, - были просто убогими; другие против всякого
ожидания, хоть и ветхие, с изъеденными полами и дырявыми крышами,
выглядели импозантно: в них сохранились дубовые лестницы с великолепной
резной балюстрадой и отделанные панелью стены. Такие дома были густо
населены. В каждой комнате жило по семье, и днем здесь стоял оглушительный
шум, который поднимали игравшие во дворе дети. Древние стены были
рассадниками насекомых, в воздухе стояла такая вонь, что Филипа часто
начинало мутить и ему приходилось закуривать трубку. Обитатели этих домов
едва сводили концы с концами. Ребенок не был здесь желанным гостем, отец
встречал его с плохо скрытой злобой, мать - с отчаянием: лишний рот в
семье, где и так не хватало еды. Филип часто угадывал желание, чтобы
ребенок родился мертвым или тут же умер. Он принял у одной женщины двойню
(повод для веселых насмешек у шутника), и когда ей об этом сказали, она
разразилась истошным, надрывным плачем. А мать ее заявила напрямик:
- Уж и не знаю, как только они их прокормят!
- Бог милостив, может, приберет их к себе, - успокоила ее акушерка.
Филип глядел на пару лежавших рядышком малюток, и ему бросилось в глаза
выражение лица мужа: оно было таким хмурым и дышало такой яростью, что
Филип был просто испуган. Он почувствовал у всей семьи злобную неприязнь к
этим бедным крошкам, явившимся против ее воли на свет Божий; у него
возникло подозрение, что, не предупреди он построже, с новорожденными
случится недоброе. "Несчастные случаи" не были редкостью; матери
умудрялись "заспать" своего ребенка, неправильное кормление зачастую не
было просто ошибкой.
- Я буду заходить каждый день, - сказал он. - Имейте в виду, если с
ними что-нибудь случится, будет назначено следствие.
Отец ничего не ответил и только свирепо насупился. В душе он уже был
убийцей.
- Сохрани их Господь, - сказала бабка, - что же с ними может
приключиться?
Труднее всего было удержать роженицу в постели десять дней - срок, на
котором настаивала больница. Кто же будет вести хозяйство? Ведь даровых
нянек к ребятишкам не сыщешь, а муж ворчит, вернувшись с работы голодный и
усталый, что чай плохо заварен. Филип слыхал, что бедняки помогают друг
другу, однако женщины часто жаловались ему, что не могут найти никого, кто
бесплатно убрал бы им комнату или накормил ребят обедом, а заплатить за
услуги нечем. Прислушиваясь к разговору женщин, ловя случайные обмолвки,
из которых он мог знать многое, о чем не принято говорить, Филип понял,
как мало общего у бедноты с более зажиточными классами. Бедные не
завидовали знати - разница в уровне жизни была слишком велика; по
сравнению с их собственным идеалом благоденствия жизнь средней руки
мещанина казалась бедняку чопорной и стесненной; к тому же мещан презирали
за хилость и за то, что они не занимаются физическим трудом. Люди гордые
хотели только одного - чтобы им не мешали жить, как им хочется, но и
большинство мало интересовалось зажиточными людьми, если у них нельзя
ничего урвать; беднота знала, как получить помощь, которую оказывают
неимущим различные благотворительные общества, и принимала дары как нечто
положенное ей по праву, пользуясь глупостью власть имущих и своей
изворотливостью. Бедняки еще кое-как терпели помощника священника,
относясь к нему с презрительным равнодушием, но люто ненавидели
санитарного инспектора. Эта дама приходила и распахивала у вас окна, не
спросив разрешения и даже не извинившись ("Плевать ей на мой бронхит,
плевать ей, что я могу простудиться насмерть!"); совала нос во все углы,
и, если не возмущалась вслух, что у вас грязно, по роже ее можно было
прочесть, что она это думает; "а им-то легко говорить, этим барыням, у
них, небось, полон дом холуев, а вот посмотрела бы я, на что была бы
похожа ее комната, пошли ей Бог четверых ребят и заставь ее жарить, и
парить, и штопать, и носы вытирать".
Филип узнал, что величайшее несчастье для этих людей не разлука и не
смерть - это дело обычное, и горе всегда можно излить в слезах, - а потеря
работы. Он видел однажды, как муж пришел домой дня через три после того,
как его жена родила, и сказал, что его уволили; он был каменщиком, а в это
время года строительство шло вяло; сообщив эту новость, он сел пить чай.
- Ой, Джим! - простонала жена.
Муж тупо жевал какую-то мешанину, долго томившуюся на сковородке в
ожидании его прихода; он молча уставился в тарелку; жена раза три кинула
на него испуганный взгляд и вдруг безмолвно залилась слезами. Рабочий был
нескладный, маленький человечек с грубым, обветренным лицом, большим белым
шрамом на лбу и крупными, волосатыми руками. Он резко отодвинул тарелку,
словно отчаявшись проглотить хоть кусок, и уставился неподвижным взором в
окно. Комната была в верхнем этаже, выходила на задворки, и в окне
виднелось одно лишь насупленное небо. Тишина была насыщена горем. Филип
чувствовал, что ему нечего сказать в утешение; оставалось только уйти, и,
устало волоча ноги - он не спал почти всю ночь, - Филип с яростью думал о
том, как жестоко устроен мир: он знал всю безнадежность поисков работы и
отчаяние, которое куда тяжелее переносить, чем голод. Хорошо еще, что не
нужно верить в бога, не то существование стало бы нестерпимым; с ним можно
мириться, разве только зная, что оно совершенно бессмысленно.
Филипу казалось, что люди, посвятившие свою жизнь помощи бедноте,
действуют неправильно: они пытаются изменить то, что мучило бы их самих,
не понимая, что бедняки к этому привыкли и приспособились. Они не тоскуют
по большим, хорошо проветренным комнатам: они ведь постоянно зябнут,
потому что их пища малопитательна, а кровообращение нарушено; просторное
помещение кажется им холодным, а они вынуждены жечь как можно меньше угля;
необходимость спать по нескольку человек в комнате ничуть их не угнетает,
а скорее даже радует; они никогда не остаются одни от рождения и до самой
смерти - их пугает одиночество, им приятна скученность, в которой они
живут, и непрестанный шум вокруг совсем их не раздражает: они его не
слышат. У них нет потребности ежедневно принимать ванну, и Филипу не раз
приходилось слышать, как они возмущаются, что их заставляют купаться,
когда кладут в больницу: это требование кажется им и неприятным, и
оскорбительным, и противным. Больше всего на свете им хочется, чтобы их
оставили в покое; и, если у кормильца семьи работа постоянная, жизнь течет
правильно и не без удовольствия: можно вволю почесать язык, выпить после
трудового дня кружку пива, поглазеть на уличные происшествия, почитать
"Рейнольдс" или "Ньюс оф уорлд" - не успеешь оглянуться, время и пролетело
("ей-же-ей, не сойти с этого места, я любила читать, пока была незамужняя,
а вот теперь то да се, глядишь, и газету прочесть недосуг").
Врачу полагалось трижды посетить пациентку после родов, и как-то раз, в
воскресенье, Филип навестил одну из своих рожениц в обеденный час. Она
первый день была на ногах.
- Ну никак не могла дольше улежать! Я и вообще-то не из таких, кто
любит бить баклуши. У меня без дела прямо руки чешутся - вот я и говорю
своему Герберту: давай-ка я лучше встану да сварю тебе обед.
Герберт сидел у стола с вилкой и ножом наготове. Это был молодой
человек с открытым лицом и голубыми глазами. Он хорошо зарабатывал, и эта
пара жила в сравнительном достатке. Женаты они были всего несколько
месяцев и души не чаяли в розовом младенце, лежавшем в люльке в ногах их
постели. В комнате стоял аппетитный запах бифштекса, и Филип невольно
поглядел на плиту.
- Я как раз собиралась снять его с огня, - сказала женщина.
- Валяйте, - сказал Филип. - Я только посмотрю на вашего сына и
наследника, а потом двинусь дальше.
Муж и жена засмеялись, Герберт встал и подошел с Филипом к люльке. Он с
гордостью поглядел на ребенка.
- Ну, этому на здоровье жаловаться грех, - сказал Филип.
Он взял шляпу. В это время молодая мать сняла с огня бифштекс и
поставила на стол блюдо с зеленым горошком.
- Да, обед вам сготовили знатный, - улыбнулся Филип хозяину.
- Он обедает дома только по воскресеньям, вот я и стараюсь накормить
его чем-нибудь вкусненьким, чтобы он побольше скучал по семье.
- Вам, небось, не по чину сесть с нами за стол и перекусить чем Бог
послал? - спросил Герберт.
- Ох, и скажешь же ты! - смущенно сказала его жена.
- Отчего ж? Если предложите... - ответил Филип, мягко и дружелюбно
улыбаясь.
- Вот это по-приятельски! Я ведь знал, Полли, что он нами не
погнушается. А ну-ка, милая, ставь на стол чистую тарелку.
Полли взволнованно захлопотала у стола, думая, что другого такого, как
ее Герберт, и с огнем не сыщешь: никогда не угадаешь, что еще взбредет ему
в голову. Однако она достала тарелку, быстро вытерла ее передником, вынула
новый столовый прибор из комода, где среди ее приданого хранились парадные
вилки и ножи. На столе стоял кувшин с пивом, и Герберт налил стакан
Филипу. Хозяин хотел положить гостю львиную долю, но Филип настоял на том,
чтобы он разделил мясо поровну. Комната была солнечная, с двумя большими
окнами до пола; прежде, видно, это была гостиная дома, может, и не
знатного, но, во всяком случае, приличного; лет пятьдесят назад тут,
верно, жил либо зажиточный купец, либо офицер в отставке. До женитьбы
Герберт играл в футбол, и на стене висели фотографии футболистов в
деревянных позах, с гладко прилизанными чубами и капитаном в центре, гордо
держащим кубок. Были тут и другие признаки благосостояния: фотографии
родственников Герберта и его жены в праздничных костюмах; на камине стояло
сложное сооружение из ракушек, наклеенных на миниатюрную скалу, с пивными
кружками по бокам, на которых готическими буквами было написано "Привет из
Саусэнда" и нарисованы пирс и набережная. Герберт был парень крутой, не
одобрял профсоюзов и с негодованием рассказывал, что его туда тянут
силком. А союз ему без надобности: человек всегда заработает, если у него
есть голова на плечах и он не гнушается никаким трудом. Полли была более
робкого нрава. На его месте она бы пошла в союз; последний раз, когда были
стачки, она каждый день ждала, что его вот-вот притащут домой на
больничных носилках. Она попыталась найти поддержку у Филипа:
- Ну до чего же упрям, ему хоть кол на голове теши!
- А я говорю, у нас свободная страна; не желаю я, чтобы мне указывали!
- Ну уж и свободная, тоже скажешь! - возражала Полли. - Возьмут да и
проломят тебе башку, дай им только случай.
Когда кончили есть, Филип протянул свой кисет Герберту, и они закурили
трубки; доктор встал, потому что дома его уже мог ждать новый вызов, и
распрощался. Хозяева были явно рады, что он с ними пообедал, да и он не
скрывал от них своего удовольствия.
- Что ж, прощайте, сэр, - сказал Герберт. - Надеюсь, в следующий раз,
когда моя хозяйка вздумает безобразничать, к ней придет такой же славный
доктор.
- Да ну тебя, ей-Богу! - возмутилась жена. - Откуда ты взял, что я еще
раз на это решусь?