Сомерсет Моэм. Бремя страстей человеческих
87
Через десять дней Торп Ательни поправился настолько, что его выписали.
Он дал Филипу адрес, и тот пообещал прийти к нему в следующее воскресенье
к часу дня обедать. Ательни сообщил ему, что живет в доме, построенном в
семнадцатом веке самим Иниго Джонсом; со свойственной ему восторженностью
он превозносил балюстраду из старого дуба. Спустившись вниз, чтобы открыть
Филипу дверь, он с места в карьер заставил его полюбоваться изящной
резьбой дверного косяка. Дом был запущенный и сильно нуждался в покраске,
но сохранил благородные линии своей эпохи; он находился в узеньком
переулке между Чансери-лейн и Холборном - модный когда-то район, который
сейчас мало чем отличался от трущоб. Дом собирались снести и построить
вместо него красивое конторское здание; но пока что квартирная плата была
низкая, и Ательни мог снимать два верхних этажа за сходную цену. Филип еще
ни разу не видел его во весь рост и был удивлен, как он невысок. Одет он
был в причудливый наряд: на нем были синие парусиновые брюки (их во
Франции носят рабочие) и сильно поношенная бархатная куртка с ярко-красным
кушаком, под отложным воротником был повязан пышный бант, вроде тех, с
какими рисуют на карикатурах французов в журнале "Панч".
Ательни восторженно поздоровался с Филипом. Он сразу же заговорил о
доме и любовно провел рукой по перилам лестницы.
- Посмотрите, пощупайте - ну просто шелк. Разве это не чудо? А через
пять лет все пойдет на слом и будет брошено в огонь.
Он настоял на том, чтобы Филип зашел в одну из комнат второго этажа,
где мужчина без пиджака, женщина в домашней кофте и трое детей вкушали
воскресный обед.
- Я привел этого господина, чтобы показать ему ваш потолок, - сказал
Ательни. - Видали вы что-нибудь подобное? Как поживаете, миссис Ходжсон?
Это мистер Кэри, он лечил меня в больнице.
- Заходите, сударь, - сказал мужчина. - Мы рады видеть друга мистера
Ательни. Мистер Ательни показывает этот потолок всем своим друзьям. Что бы
мы ни делали - лежим в постели или даже моемся, - он все равно зайдет!
Филип понял, что они считают Ательни чудаком и все же любят его: они
слушали с открытым ртом, как он ораторствовал о красотах потолка
семнадцатого века.
- Какое преступление отдавать это на слом. А, Ходжсон? Вы же
влиятельный гражданин, почему бы вам не обратиться с протестом в газеты?
Мужчина без пиджака рассмеялся и сказал Филипу:
- Мистер Ательни у нас шутник. Говорят, дома эти такие антисанитарные,
что в них даже опасно жить.
- Черт с ней, с санитарией, дайте мне искусство! - вскричал Ательни. -
У меня девять детей, и плохая канализация идет им только на пользу. Нет,
нет, я не хочу рисковать. Не надо мне ваших новшеств! Прежде чем я двинусь
отсюда, я должен убедиться, что на новом месте тоже плохая канализация.
Раздался стук в дверь, и вошла маленькая светловолосая девочка.
- Папочка, мамочка говорит: довольно тебе разговаривать, идем обедать.
- Вот моя третья дочь, - сказал Ательни, патетически указывая на нее
перстом. - Ее имя Мария дель Пилар, но она охотнее откликается, когда ее
зовут Джейн. Джейн, вытри нос.
- Папочка, у меня нет платочка.
- Ладно, ладно, - ответил он, доставая огромный, огненного цвета
платок, - а скажи на милость, для чего господь бог снабдил тебя пальцами?
Они поднялись наверх и ввели Филипа в комнату с темными дубовыми
панелями. Посередине стоял узкий стол тикового дерева на крестообразных
ножках с двумя железными перекладинами - в Испании такие столы называют
mesa de hieraje. Все было готово к обеду: стояло два прибора, а к столу
были придвинуты два больших кожаных кресла с широкими и плоскими дубовыми
подлокотниками. Кресла были строгие, изящные и неудобные. Из мебели в
комнате стоял еще только bargueno - шкафчик, искусно украшенный
позолоченной чеканкой, на подставке, отделанной затейливой, хоть и
несколько топорной резьбой. В шкафчике красовалось два-три изрядно
побитых, но богато расписанных фаянсовых блюда; на стенах висели картины
старых испанских мастеров в великолепных, но ветхих рамах - хоть и мрачные
по сюжету, пострадавшие от времени и дурного обращения и к тому же
второсортные по исполнению, они все же дышали страстью. Тут не было ничего
сколько-нибудь ценного, но комната производила чарующее впечатление. В ней
было что-то пышное и в то же время строгое. Филипу чудился тут дух старой
Испании.
Когда Ательни показывал ему внутреннюю отделку горки с чудесными
украшениями и потайными ящичками, в комнату вошла высокая девочка с двумя
длинными золотисто-каштановыми косами.
- Мама говорит, что обед готов, и вас дожидается; я его подам, как
только вы сядете.
- Иди сюда, Салли, поздоровайся с мистером Кэри. - Ательни повернулся к
Филипу. - Ну, разве она не великолепна? Это моя старшая дочка. Сколько
тебе лет, Салли?
- В июне будет пятнадцать.
- Я окрестил ее Мария дель Соль - она мой первенец, - и посвятил ее
ослепительному солнцу Кастилии, но мать зовет ее Салли, а братец -
Мордашкой.
Девочка покраснела и смущенно улыбнулась, показав ровные, белые зубы.
Она была рослой для своих лет, хорошо сложена, с приятными серыми глазами,
широким лбом и румянцем во всю щеку.
- Ступай скажи матери, чтобы она пришла познакомиться с мистером Кэри.
- Мать сказала, что придет после обеда. Она еще не умылась.
- Тогда мы сами пойдем с ней поздороваться. Не может же он сесть за
йоркширский пудинг, пока не пожмет руку, которая его приготовила.
Филип последовал за хозяином дома на кухню. Там было тесно, очень людно
и стоял дым коромыслом, но, как только вошел посторонний, воцарилась
тишина. За большим столом, с нетерпением ожидая обеда, сидели дети. У печи
стояла женщина - она вынимала из нее печеные картофелины.
- Бетти, это мистер Кэри, - сказал хозяин.
- Зачем же ты его сюда привел? Что он о нас подумает?
На ней был грязный передник, рукава ее ситцевого платья были закатаны
выше локтя, волосы закручены на папильотки. Миссис Ательни была крупной
женщиной, на добрых три дюйма выше своего мужа; у нее были светлые волосы
и синие глаза, а лицо дышало добротой; когда-то она считалась красоткой,
но с годами и от частых родов расплылась и обрюзгла; синие глаза выцвели,
кожа огрубела и стала красной, волосы потеряли блеск... Миссис Ательни
выпрямилась, вытерла руку о передник и протянула ее гостю.
- Добро пожаловать, сударь, - произнесла она медленно и нараспев; ее
говор показался Филипу до странности знакомым. - Ательни говорит, что вы
были очень добры к нему в больнице.
- Теперь вас надо познакомить со всем нашим поголовьем, - продолжал
Ательни. - Вот Торп, - указал он на круглолицего, кудрявого мальчика, - он
мой старший сын, наследник титула, поместий и долгов нашего семейства. Вот
Ательстан, Гарольд, Эдвард.
Он поочередно показал пальцем на трех мальчиков поменьше - все они были
румяные, здоровые и улыбались во весь рот, однако, поймав на себе
смеющийся взгляд Филипа, смущенно опустили глаза в тарелки. - А теперь
перечислим по порядку девочек: Мария дель Соль...
- Мордашка, - пояснил один из мальчиков.
- У тебя первобытное чувство юмора, сын мой. Мария де лос Мерседес,
Мария дель Пилар, Мария де ла Консепсьон, Мария дель Розарио.
- Я зову их Салли, Молли, Конни, Рози и Джейн, - сказала миссис
Ательни. - Ну-ка, Ательни, ступай в свою комнату, вам принесут обед.
Потом, когда я умою детей, я позволю им к вам заглянуть.
- Милая, если бы мне довелось выбирать имя тебе, я бы назвал тебя Мария
Мыльная Пена. Вечно ты мучаешь мылом этих заморышей.
- Идите вы вперед, мистер Кэри, не то мне никогда не заставить его
сесть за стол и пообедать.
Ательни и Филип опустились в огромные монастырские кресла, Салли
принесла им две тарелки с ростбифом, йоркширским пудингом, печеным
картофелем и капустой. Ательни вынул из кармана шестипенсовик и послал ее
за кувшином пива.
- Надеюсь, вы накрыли здесь стол не из-за меня, - сказал Филип. - Я
отлично пообедал бы и с детьми.
- Нет, я всегда ем отдельно. Люблю старинные обычаи. Мне кажется,
женщинам вообще не следует сидеть за столом с мужчинами: это губит беседу,
да и для них самих это вредно. Набираются всяких идей, а женщинам всегда
не по себе, когда у них в голове заведется какая-нибудь мысль.
Хозяин и гость с аппетитом принялись за обед.
- Вы когда-нибудь ели такой йоркширский пудинг? - спросил Ательни. -
Никто не умеет так его готовить, как моя жена. Вот что получаешь, когда
женишься не на светской даме. Вы ведь заметили, что она не светская дама?
Вопрос был щекотливый, и Филип не знал, что ответить.
- Я как-то об этом не думал, - неуверенно сказал он.
Ательни рассмеялся. У него был на редкость заразительный смех.
- Нет, она не светская дама и даже вовсе на даму не похожа. Отец ее
ходил за плугом, и она так никогда и не научилась говорить по-городскому.
У нас было двенадцать детей, девять из них живы. Я сказал, что пора
остановиться, но она женщина упрямая, да это и вошло у нее в привычку -
думаю, она не успокоится, пока не народит человек двадцать.
Тут вошла Салли с пивом, налив кружку Филипу, она обогнула стол, чтобы
налить и отцу. Он обнял ее за талию.
- Видали вы когда-нибудь такую хорошенькую, крепкую девчурку? Ей только
пятнадцать, а можно дать все двадцать. Поглядите на ее щеки. Ни разу в
жизни ничем не хворала. Вот повезет тому, кто на ней женится, правда,
Салли?
Салли слушала все это с легкой сдержанной улыбкой, не слишком смущаясь
- ибо давно уже привыкла к отцовским выходкам, - но вела себя так
естественно и скромно, что на нее приятно было смотреть.
- У тебя остынет обед, - сказала она, освобождаясь из его объятий. -
Позови, когда пора будет подавать сладкое, ладно?
Мужчины остались одни, и Ательни поднес к губам оловянную пивную
кружку. Он сделал большой глоток.
- Честное слово, на свете нет ничего лучше английского пива, - сказал
он. - Возблагодарим господа за простые маленькие радости - за ростбиф и
рисовый пудинг, за хороший аппетит и за пиво. Прежде я был женат на
светской даме. Бог ты мой! Не женитесь на светской даме, мой мальчик!
Филип смеялся. Его веселила эта сцена: смешной человечек в своем
странном наряде, комната со старинной резной панелью, испанская мебель,
английская еда; во всем этом вместе взятом была какая-то удивительная
несуразность.
- Вы смеетесь, мой мальчик, вы не можете себе представить брака с
женщиной из низов. Вам нужна жена, которая была бы вам ровней по духу.
Голова у вас забита всякими бреднями насчет товарищества между мужчиной и
женщиной. Чепуха, мой мальчик! Мужчине вовсе не хочется разговаривать с
женой о политике, и какое мне дело до взглядов Бетти на дифференциальное
исчисление? Мужчине нужна жена, которая умеет вкусно готовить обед и
воспитывать детей. Я знаю это по опыту. Давайте перейдем к сладкому.
Он хлопнул в ладоши, и вошла Салли. Когда она убирала тарелки, Филип
хотел подняться и помочь, но Ательни его остановил.
- Предоставьте это ей, мой мальчик. Салли, ты ведь не хочешь, чтобы он
путался у тебя под ногами? Она вовсе не сочтет вас грубияном, если вы
будете спокойно сидеть на месте, пока она подает к столу. К черту
рыцарство! Верно, Салли?
- Да, отец, - потупившись, ответила она.
- А ты понимаешь, о чем я говорю?
- Нет. Но ты же знаешь - мать не любит, когда ты чертыхаешься.
Ательни громко расхохотался. Салли принесла тарелки с рисовым пудингом
- пряным, жирным и сочным. Ательни с аппетитом принялся его уплетать.
- Один из законов этого дома гласит, что воскресный обед у нас всегда
один и тот же. Это наш ритуал. Ростбиф и рисовый пудинг - пятьдесят
воскресений в году. В пасхальное воскресенье - телятина с зеленым
горошком, на Михайлов день - жареный гусь с яблочным соусом. Так мы
поддерживаем народные традиции. Когда Салли выйдет замуж, она позабудет
много премудростей, которым я ее учил, но всегда будет помнить, что, если
человек хочет быть добрым и веселым, ему надо есть по воскресеньям ростбиф
и рисовый пудинг.
- Крикни, когда пора будет подавать сыр, - бесстрастно сказала Салли.
- Знаете легенду о зимородке? - спросил Ательни; Филип уже привык к
тому, что он перескакивает с одного предмета на другой. - Когда зимородок
летит над морем и выбивается из сил, самка подлетает к нему снизу,
подхватывает и несет его на своих крепких крыльях. Вот чего ждет от жены и
мужчина. Я прожил с первой женой три года. Она была настоящая леди, имела
тысячу пятьсот фунтов в год, и мы давали званые обеды в нашем красном
кирпичном домике в Кенсингтоне. Она была очаровательной женщиной; все так
утверждали - адвокаты и их жены, которых мы угощали обедами, баловавшиеся
литературой биржевые маклеры и подававшие надежды юные политики; ох, какая
это была очаровательная женщина! Она заставляла меня ходить в церковь во
фраке и в цилиндре, водила на концерты классической музыки, особенно же
она любила воскресные лекции. Каждое утро она садилась завтракать ровно в
восемь тридцать, а если я опаздывал, мне подавали завтрак холодным; она
читала те книги, которые полагается читать, восхищалась теми картинами,
которыми полагается восхищаться, обожала ту музыку, которую полагается
обожать. Боже мой, как надоела мне эта женщина! Она и сейчас все такая же
очаровательная и по-прежнему живет в красном кирпичном домике в
Кенсингтоне, где стены оклеены модными обоями, увешаны модными гравюрами,
а за обедом собирается все та же премилая маленькая компания и к столу
подают телятину под бешемелью и мороженое из ресторана - совсем как
двадцать лет назад.
Филип не стал спрашивать, как расстроился этот неудачный брак, но
Ательни и не подумал ничего скрывать.
- Знаете, мы ведь с Бетти не женаты: моя жена отказалась дать мне
развод. Дети мои незаконнорожденные - все до единого, но разве им от этого
хуже? Бетти была одной из горничных в красном кирпичном домике в
Кенсингтоне. Лет пять назад я остался без гроша в кармане, а у меня уже
было семеро детей; я пошел к моей супруге и попросил мне помочь. Она
сказала, что назначит мне пособие, если я брошу Бетти и уеду за границу.
Можете себе представить - чтобы я бросил Бетти! Нет уж, мы предпочли
некоторое время поголодать. Супруга моя утверждает, что меня влечет к
подонкам. Пусть я опустился, упал в глазах света, зарабатываю три фунта в
неделю в качестве рекламного агента мануфактурной фирмы, но я денно и
нощно благодарю Бога за то, что не живу в красном кирпичном домике в
Кенсингтоне.
Салли принесла чеддерский сыр, и Ательни продолжал свою речь:
- Величайшее заблуждение на свете - считать, что без денег нельзя
вырастить детей. Деньги нужны, чтобы сделать из них леди и джентльменов,
но я не желаю, чтобы мои дети были леди и джентльмены. Через год Салли
будет зарабатывать себе на жизнь. Она поступит в учение к портнихе,
правда, Салли? А мальчики послужат своей родине. Хочу, чтобы все они пошли
во флот; жизнь там веселая и здоровая, пища хорошая, жалованье тоже, а к
концу своих дней они будут обеспечены пенсией.
Филип закурил трубку. Ательни скручивал себе сигареты из гаванского
табака. Салли убрала со стола. Филип был человек скрытный, и такая
словоохотливость его смущала. Удивительное создание этот Ательни со своим
чужеземным видом и мощным голосом в крохотном теле, со своей кичливостью и
высокопарной речью! Во многом он напоминал Филипу Кроншоу. У него та же
независимость мысли, та же любовь к веселой, беспорядочной жизни; но у
Ательни куда более жизнерадостный характер и куда менее утонченный ум, чем
у Кроншоу: он не питал той склонности к отвлеченным материям, которая
делала беседу с поэтом такой увлекательной. Ательни очень гордился своим
древним родом. Он показал Филипу несколько фотографий усадьбы
Елизаветинской эпохи и заявил:
- Род Ательни жил здесь в течение семи столетий. Ах, если бы вы видели,
какие там камины и потолки!
В стенной панели был потайной шкафчик; он достал оттуда свиток со своей
родословной и показал его Филипу с ребяческим удовольствием. Родословная и
в самом деле была внушительная.
- Видите, как повторяются наши семейные имена - Торп, Ательстан,
Гарольд, Эдвард; я дал их своим мальчикам. А девочкам, как видите, я дал
имена испанские.
В душе Филипа шевельнулось неприятное подозрение, что вся эта история
была только выдумкой, рассказанной, правда, без всякой низменной цели,
просто из желания произвести впечатление, удивить, поразить. Ательни
сообщил ему, что учился в знаменитой школе в Винчестере, но Филипу, тонко
различавшему оттенки людского поведения, не верилось, что тот воспитывался
в одном из лучших закрытых учебных заведений. Когда Ательни объяснял ему,
какие родовитые браки заключали его предки, Филип подумал, не был ли он
сыном какого-нибудь торговца в Винчестере, комиссионера или владельца
угольного склада и просто однофамильцем тех именитых дворян, чье
родословное дерево он показывал с такой гордостью.
88
В дверь постучали, вошел весь выводок детей. Теперь они были умыты и
опрятно одеты; лица сияли чистотой и волосы были приглажены; под
предводительством Салли они отправлялись в воскресную школу. Ательни
принялся с ними шутить, как всегда по-актерски, с преувеличенным жаром, но
не мог скрыть, что души в них не чает. Он трогательно гордился их красотой
и здоровьем. Филип заметил, что они несколько робеют в его присутствии:
когда отец их выпроводил, они убежали с явным облегчением. Через несколько
минут появилась миссис Ательни. Она сняла свои папильотки, и волосы у нее
были замысловато причесаны. На ней были простое черное платье и шляпа с
искусственными цветами, и она с трудом натягивала черные лайковые перчатки
на свои красные натруженные руки.
- Я ухожу в церковь, - объявила она. - Вам ведь больше ничего не нужно?
- Что ж, помолись за меня, - сказал Ательни.
- Мои молитвы тебе уже не помогут: слишком поздно, - улыбнулась она.
Потом, повернувшись к Филипу, произнесла нараспев: - Никак не могу
заставить его ходить в церковь. Чем он лучше какого-нибудь атеиста?
- Ну, разве она не похожа на вторую жену Рубенса? - воскликнул Ательни.
- Как бы она великолепно выглядела в костюме семнадцатого века! Вот на
каких женщинах следует жениться, мой мальчик! Вы только на нее поглядите!
- Ты кому угодно заморочишь голову, Ательни, - спокойно отозвалась его
жена.
Ей наконец удалось застегнуть перчатки; уходя, она сказала Филипу с
доброй, немного смущенной улыбкой:
- Вы останетесь пить чай? Ательни так бывает рад, когда у него есть с
кем поговорить, а ему ведь не часто удается залучить образованного
человека.
- Конечно, он останется пить чай, - сказал Ательни. Когда жена ушла, он
добавил: - Я за то, чтобы дети посещали воскресную школу, и рад, что Бетти
ходит в церковь. По-моему, женщина должна быть набожной. Сам я неверующий,
но мне нравится, когда женщины и дети верят в Бога.
Пуританина Филипа слегка покоробило такое легкомыслие.
- Но разве можно позволять, чтобы ваших детей учили тому, во что вы не
верите? - спросил он.
- Лишь бы их учили тому, что прекрасно, - мне все равно, правда это или
нет. Нельзя же требовать, чтобы одно и то же удовлетворяло и ваш рассудок
и ваше эстетическое чувство. Я хотел, чтобы Бетти стала католичкой - мне
было бы приятно видеть, как ее крестят в венце из бумажных роз, - но она
закоренелая протестантка. Помимо всего прочего, религия - вопрос
темперамента: если у вас религиозный склад ума, вы поверите во что угодно,
а если нет, то, какую бы веру вам ни внушали, вы от нее все равно
отречетесь. Думаю, что религия - лучший воспитатель нравственности. Она
похожа на одно из тех лекарств, применяемых у вас в медицине, в раствор
которого вводят другое вещество; сам по себе раствор не оказывает
целебного действия, но он помогает организму усвоить основное снадобье. Вы
усваиваете нравственные понятия потому, что они связаны с религией, и,
когда вы теряете веру, нравственные понятия остаются. Человеку легче стать
порядочным, впитав в себя порядочность через веру в Бога, чем изучив
Герберта Спенсера.
Эта теория противоречила всем убеждениям Филипа. Он по-прежнему считал
христианскую религию позорным рабством, бремя которого надо сбросить во
что бы то ни стало; подсознательно он ассоциировал ее с тоскливыми
службами в Теркенбэрийском соборе и долгими, томительными часами в
холодной церкви Блэкстебла. Мораль, о которой говорил Ательни, была для
него всего лишь пережитком религиозных убеждений, за который цепляется
робкий ум, сумевший все же проститься с верой, хотя она одна только и
придавала морали какой-то смысл. Но, пока Филип обдумывал, что ему
ответить, Ательни, предпочитавший не спорить, а слушать самого себя,
пустился разглагольствовать о католицизме. Он считал, что католицизм -
неотъемлемая часть Испании, а Испания ему дорога: туда он бежал от
условностей, которые так угнетали его в годы брачной жизни. Бурно
жестикулируя и со всегдашним своим пафосом, придававшим всему, о чем он
говорит, такую выразительность, Ательни описывал Филипу испанские соборы,
настолько громадные, что дальние углы их теряются во мгле, массивное
золото алтарей, великолепные кованые решетки со стертой позолотой, воздух,
пропитанный ладаном, тишину. Филип видел чуть ли не воочию каноников в
коротких батистовых стихарях, облаченных в красное служек, шествующих из
ризницы на хоры; в ушах его звучало монотонное церковное пение. Имена,
которые называл Ательни, - Авила, Таррагона, Сарагоса, Сеговия, Кордова -
трубным гласом отзывались в его душе. Перед его глазами вставали серые
гранитные громады, высившиеся посреди старинных испанских городов на фоне
бурого, дикого, овеянного ветрами пейзажа.
- Мне всю жизнь хотелось поехать в Севилью, - заметил он, когда Ательни
на секунду замолчал, красноречиво воздев руку.
- В Севилью? - вскричал Ательни. - Нет, нет, только не туда! Севилья
вызывает у меня в памяти девушек, пляшущих с кастаньетами, пение в садах
на берегу Гвадалквивира, бой быков, апельсиновые деревья в цвету, мантильи
- mantones de Manila [мантильи из манильских кружев (исп.)]. Это
опереточная Испания, та Испания, которую вам показывают в кабачках
Монмартра. Доступная прелесть Севильи может надолго увлечь лишь
поверхностный ум. Теофиль Готье взял от Севильи все, что она может дать.
Мы теперь способны лишь воспроизводить его ощущения. Он прикоснулся своими
большими жирными руками к тому, что сразу бросается в глаза, - а в Севилье
и нет ничего другого; теперь там все захватано и затаскано. Мурильо - вот
ее художник!
Ательни вскочил с кресла, подошел к испанскому шкафчику и отпер
затейливый замок; передняя стенка откинулась на больших позолоченных
петлях, открыв ряды небольших ящиков. Он вынул пачку фотографий.
- Вы знаете Эль Греко? - спросил он.
- Помню, им страшно увлекался один мой знакомый в Париже.
- Эль Греко был художником Толедо. Бетти не нашла фотографии, которую я
хотел вам показать. Это любимый город Эль Греко, написанный им самим, -
картина, которая правдивее любого снимка. Пойдем сядем к столу.
Филип подвинул кресло, и Ательни положил перед ним фотографию. Филип
молча с любопытством ее разглядывал. Потом он протянул руку за другими
снимками, и Ательни стал их ему передавать один за другим. Никогда еще он
не видел работ этого загадочного мастера. С первого взгляда его неприятно
поразила условность рисунка: фигуры были чрезмерно удлинены, головы
слишком малы, позы неправдоподобны. Это не было реализмом, и все-таки,
несмотря ни на что, даже фотографии передавали волнующее ощущение правды.
Ательни с жаром что-то объяснял, но Филип едва слушал. Он был ошеломлен.
Его странно встревожили эти снимки. Ему казалось, что в картинах Эль Греко
скрыт какой-то особый смысл, но он не знал, какой именно. Тут были
портреты мужчин с большими глазами, выражавшими неведомую муку, - высокие
монахи в рясах францисканцев или доминиканцев с безумными лицами и
непонятными жестами; были тут "Успение Богоматери" и "Распятие", где
художник каким-то чудом создавал впечатление, что плоть мертвого Христа -
не просто человеческая, но божественная плоть; было тут, наконец,
"Вознесение" - чудилось, что спаситель несется ввысь, в эмпиреи, и
все-таки стоит в воздухе так же твердо, как на земле, а воздетые руки
апостолов, их развевающиеся одежды, их восторженные жесты передавали
чувство ликования и священной радости. Фоном почти всех картин служило
ночное небо, глухая ночь человеческой души; мрачные тучи носились по воле
таинственных адских ветров в мертвенно-бледном сиянии беспокойной луны.
- Я много раз видел в Толедо такое небо, - сказал Ательни. - Когда Эль
Греко впервые прибыл в Толедо, стояла, наверно, вот такая ночь, и от этого
поразившего его впечатления он всю жизнь уже не мог избавиться.
Филип вспомнил, как захватил Клаттона этот странный мастер, чьи работы
он сейчас увидел впервые. Он подумал, что Клаттон был самым интересным
человеком, которого он встретил в Париже. Его язвительность, неприязненный
холодок, с которым он относился к людям, мешали ему с ним сойтись, но
теперь, оглядываясь назад, Филип был уверен, что в нем жила какая-то
трагическая мощь, которая тщетно пыталась проявить себя в живописи. Он был
личностью необыкновенной, своеобразным мистиком в эпоху, не признававшую
никакой мистики, человеком, вечно недовольным жизнью, ибо ему не удавалось
выразить смутные порывы своей души. Ум его был несоразмерен его духу.
Неудивительно, что он чувствовал такое сильное влечение к Эль Греко,
создавшему новую технику, чтобы выразить свое душевное томление. Филип
снова проглядел портреты испанских дворян в брыжах, с остроконечными
бородками; бледность их лиц резко подчеркивали строгий черный костюм и
темный фон. Эль Греко был художником человеческой души; эти дворяне,
изнуренные и высохшие не от лишений, а от умерщвления плоти и мучительства
духа, которому они себя подвергали, не ведали красот мира сего - их глаза
были обращены в глубь собственного сердца и ослеплены сиянием
непостижимого. Ни один художник не показал с большей беспощадностью, что
наш мир - только временное пристанище. Глаза людей, которых он рисовал,
отражали невыразимую тоску души; чувства этих людей до крайности обострены
- но не для того, чтобы воспринимать звук, запах или цвет, а для того,
чтобы улавливать тончайшие движения собственной души. Какой-нибудь
испанский гранд, в груди которого бьется сердце монаха, бродит по свету,
видит то незримое, что видят святые в своих кельях, и ничуть этому не
удивляется. Губы его не созданы для улыбки.
Все так же молча Филип взял в руки вид Толедо - он был самой
потрясающей картиной из всех. Ему трудно было оторвать глаза от этого
снимка. У него появилось странное ощущение: ему показалось, что он стоит
на пороге чего-то нового в жизни. Все в нем дрожало от предчувствия
каких-то удивительных событий. На мгновение он вспомнил о любви, которая
его опалила, - какой она была пошлой и будничной рядом с волнением,
охватившим теперь его сердце. На картине, которую он разглядывал, высоко
на холме громоздились дома; в одном углу картины мальчик держал большую
карту города, в другом была изображена аллегорическая фигура - река Тахо;
в небе парила Богородица, окруженная сонмом ангелов. Пейзаж противоречил
всем представлениям Филипа - ведь вкус его созрел в кругу людей,
поклонявшихся реализму; и все-таки, как ни странно, он здесь почувствовал
куда большую правду жизни, чем та, которой достигали мастера, чьему
примеру он когда-то покорно следовал. По словам Ательни, изображение
города было настолько точным, что, когда жители Толедо приходили смотреть
картину, они узнавали свои дома. Художник написал то, что видел, но видел
он глазами своего духа. Было что-то неземное в этом бледно-сером городе.
Это был горний град, озаренный тусклым сиянием, которое не было ни светом
дня, ни светом ночи. Он стоял на зеленом холме, но зелень эта была не от
мира сего, и окружали его тяжелые стены и бастионы, неприступные для машин
и орудий, изобретенных человеком; их можно было одолеть лишь молитвой и
постом, покаянными вздохами и умерщвлением плоти. То была твердыня
Господня. Эти серые дома были сложены из камней, неведомых каменщикам;
самый их вид устрашал, и вы спрашивали себя, что за люди в них обитают.
Можно было бродить по этим улицам и не удивляться, найдя их пустынными, -
они не были покинуты: вы чувствовали здесь чье-то невидимое присутствие,
ощущали его внутренним чутьем. Это был таинственный город, пугавший
воображение, словно вы вступили из света во мрак; нагая душа бродила
здесь, познавая непостижимое и сокровенное, в каком-то чудном таинстве
причащаясь началу всех начал. И вас не поражало, что в этом голубом небе,
реальность которого познавалась не столько глазом, сколько душой, в небе,
истерзанном бледными облаками, несомыми нездешним ветром, словно вздохи
потерянных душ, парила непорочная дева в красном платье и синей мантии,
окруженная крылатыми ангелами. Филип чувствовал, что обитатели этого
города ничуть не удивились бы этому видению и глядели бы на него с
благочестивой признательностью, продолжая свой путь.
Ательни рассказывал об испанских писателях-мистиках - о Тересе де
Авила, Сан-Хуане де ла Крусе, фрай Дьего де Леоне - в каждом из них жил
тот страстный порыв к незримому, который Филип почувствовал в картинах Эль
Греко: казалось, и у них есть дар осязать бестелесное и видеть недоступное
глазу. Все они были детьми своего века - озаренными могучими подвигами
великого народа; им снились сокровища Америки и зеленые острова
Караибского моря; в их жилах струилась сила, накопленная вековыми битвами
с маврами; они были горды, ибо стали владыками мира; в своем сердце они
хранили широкие просторы, бурые пустыни и снежные вершины Кастилии,
солнечное сияние, синее небо и цветущие долины Андалузии. Жизнь была
бурной и многоликой; но потому, что она давала так много, они томились по
чему-то, чего у них не было, и, как свойственно человеку, испытывали
вечную неудовлетворенность, обращали всю свою жажду жизни в неистовое
стремление к неведомому. Ательни не скрывал своего удовольствия:
наконец-то он нашел слушателя для переводов, которыми уже давно забавлялся
в часы досуга; своим прекрасным, звучным голосом он продекламировал песнь
о душе и ее возлюбленном - Христе, прелестную поэму, начинающуюся со слов
"En una noche oscura" ["Ночью непроглядной" (исп.)] и "Noche serena"
["Тихая ночь" (исп.)], фрай Луиса де Леона. Он перевел эти стихи с большой
простотой, не без умения, нашел слова, которые хоть в какой-то мере давали
почувствовать первобытное величие оригинала. Картины Эль Греко объясняли
эти стихи, а стихи объясняли картины. У Филипа выработалось брезгливое
отношение к идеализму. Он всегда страстно любил жизнь, и опыт подсказывал
ему, что идеализм - чаще всего трусливое бегство от жизни. Идеалист уходит
в себя, потому что страшится напора человеческой толпы; у него не хватает
сил для борьбы, и потому он считает ее занятием для черни; он тщеславен, а
так как ближние не соглашаются с его оценкой самого себя, он утешается
тем, что платит им презрением. Для Филипа типичным идеалистом был Хейуорд:
белокурый, томный, теперь уже тучный и полысевший, он все еще кичился
остатками былой красоты и все еще намекал на то, что в один прекрасный
день создаст нечто нетленное, а за всем этим скрывались пьянство и грязные
похождения с уличными девками. Восставая против всего, что олицетворял
собой Хейуорд, Филип утверждал жизнь такой, как она есть, - со всей ее
грязью, пороками, убожеством; он заявлял, что хочет видеть человека во
всей его наготе; когда он сталкивался с низостью, жестокостью, корыстью,
похотью, он только потирал руки: ура, вот она правда жизни! В Париже он
постиг, что нет ни уродства, ни красоты, есть только правда; погоня за
красотой - глупая сентиментальность. Разве Лоусон не нарисовал когда-то
рекламу шоколада "Менье" на пейзаже, чтобы не поддаться произволу
красивости?
Но вот теперь он, кажется, разгадал что-то иное. Он приближался к нему
исподволь, робко и только сейчас это осознал; он смутно чувствовал, что
находится на пороге какого-то открытия. У него появилось ощущение, будто
здесь - нечто более совершенное, чем реализм, которому он так поклонялся;
однако это не имело ничего общего с малокровным идеализмом, отрешавшимся
от жизни по слабости; тут были подлинная сила, настоящее мужество; жизнь
принималась во всех ее проявлениях, с ее уродством и красотой, убожеством
и героизмом; итак, это все-таки был реализм, но реализм, поднявшийся на
какую-то новую ступень, где все явления были преображены более ярким
освещением. Филипу казалось, что он глубже постигает сущее, глядя на него
печальными глазами мертвых грандов Кастилии, а жестикуляция святых, такая
на первый взгляд судорожная и дикая, приобретала тайный смысл.
Филип не мог объяснить, в чем этот смысл. Это было точно послание,
которого он жадно ждал, но оно было написано на незнакомом языке и он не
мог его понять. Он всегда искал смысла жизни, и здесь ему как будто
раскрывался ее смысл, но он был темен и загадочен. Филип был глубоко
взволнован. Он увидел проблеск правды, как в темную бурную ночь можно при
свете зарниц увидеть дальнюю гряду гор. Он понял, казалось, что человек не
должен обрекать свою жизнь на произвол случайности, ибо воля его могуча;
он, казалось, увидел, что самоограничение может быть не менее страстным и
решительным, чем покорность страстям, а внутренняя жизнь может быть столь
же разнообразной, многогранной, содержательной и богатой событиями, как
жизнь покорителя чужих стран и исследователя неведомых земель.
89
Разговор Филипа с Ательни был прерван топотом на лестнице. Ательни
открыл дверь детям, вернувшимся из воскресной школы, - они вбежали со
смехом и криками, и он весело их спросил, чему они научились. На минуту
появилась Салли - она сказала, что мать поручает отцу поиграть с детьми,
пока она готовит чай; Ательни принялся рассказывать им сказку Андерсена.
Дети отнюдь не отличались робостью и быстро решили, что Филип не такой уж
страшный. Джейн подошла, встала возле него, а потом забралась к нему на
колени. Впервые в своей одинокой жизни Филип очутился в семейном кругу; он
глядел на этих красивых детей, поглощенных волшебной сказкой, и глаза его
потеплели. Жизнь его нового друга, казавшаяся ему сначала сплошным
чудачеством, была полна красоты, которую может дать только полнейшая
естественность.
В дверях снова появилась Салли.
- Ну, дети, чай готов, - сказала она.
Джейн соскользнула с колен Филипа, и малыши ушли на кухню. Салли
накрыла скатертью длинный испанский стол.
- Мать спрашивает, надо ли ей прийти пить с вами чай? - спросила она. -
А я могу напоить детей.
- Передай матери, что она окажет нам большую честь, если украсит наше
общество, - ответил Ательни.
Филип подумал, что хозяин этого дома слова не выговорит по-простому.
- Тогда я поставлю прибор и ей, - послушно сказала Салли.
Через минуту она вернулась, неся на подносе круглый хлеб, кусок масла и
банку с земляничным джемом. Пока она расставляла посуду, отец над ней
подтрунивал. Он говорил, что ей пора завести знакомство с молодыми людьми,
но тут же объяснил Филипу, что Салли гордячка и воротит нос от кавалеров,
которые выстраиваются в две шеренги у дверей воскресной школы, добиваясь
чести проводить ее до дому.
- Ну и выдумщик же ты, отец, - откликнулась Салли со своей сдержанной,
доброй улыбкой.
- Глядя на нее, ни за что не поверишь, что портновский подмастерье ушел
в армию потому, что она не удостоила его поклоном, а некий электромонтер -
заметьте, электромонтер! - пьет горькую из-за того, что как-то в церкви
она не позволила ему заглянуть в ее молитвенник. Меня дрожь берет при
мысли о том, что будет, когда она перестанет ходить с косичками.
- Мать сама принесет чай, - сказала Салли.
- Салли никогда не обращает на меня ни малейшего внимания, - рассмеялся
Ательни, глядя на дочку нежно, с гордостью. - Она делает свое дело;
невзирая на войны, революции и прочие катаклизмы. Вот будет жена для
какого-нибудь честного парня!
Миссис Ательни принесла чай. Сев за стол, она нарезала хлеб. Филипу
забавно было видеть, что она обращается с мужем, как с ребенком. Нарезав
ему хлеб небольшими ломтиками, она намазала их маслом и джемом. Теперь она
была без шляпы; в немного тесном для нее воскресном платье она выглядела
совсем как одна из тех крестьянок, которых Филип иногда посещал в детстве
с дядей. Тут он понял, почему ему так знакома ее манера говорить: именно
так разговаривали в окрестностях Блэкстебла.
- Откуда вы родом? - спросил он.
- Из Кента. Родилась в Ферне.
- Я так и предполагал. Мой дядя - священник в Блэкстебле.
- Ну и ну, - сказала она. - А я вот как раз подумала в церкви, не родня
ли вы мистеру Кэри. Сколько раз его видела! Моя двоюродная сестра замужем
за мистером Баркером с фермы Роксли, неподалеку от блэкстеблской церкви, -
я часто гостила у них, когда была девушкой. Вот смешно, ей-Богу!
Она смотрела теперь на Филипа с живым любопытством, ее выцветшие глаза
блестели. Она спросила его, бывал ли он в Ферне. Это была живописная
деревня в каких-нибудь десяти милях от Блэкстебла; фернский священник
иногда приезжал в Блэкстебл на благодарственный молебен по случаю урожая.
Миссис Ательни стала называть окрестных фермеров. Ей было так приятно
поговорить о местах, где протекла ее молодость, припомнить случаи из своей
жизни, старых знакомых, которых она и сейчас себе живо представляла,
обладая памятливостью людей ее круга. Странное волнение испытывал и Филип.
В эту комнату, отделанную панелью, в самый центр Лондона, словно ворвалось
дыхание полей. Перед ним встали тучные нивы Кента, обсаженные стройными
вязами; его ноздри снова вдыхали знакомый воздух, пропитанный солью
Северного моря, и потому такой свежий и живительный.
Филип ушел только в десять часов вечера. В восемь пришли пожелать
спокойной ночи дети и без церемоний потянулись к Филипу, чтобы он
поцеловал их на прощание. У него стало тепло на сердце. Одна только Салли
протянула ему руку.
- Салли никогда не целуется с мужчинами при первой встрече, - пошутил
Ательни.
- Тогда пригласите меня еще, - сказал Филип.
- Не обращайте внимания на то, что говорит папа, - отозвалась Салли с
улыбкой.
- Эту молодую женщину нелегко сбить с толку, - заметил ее отец.
Пока миссис Ательни укладывала детей, мужчины поужинали хлебом с сыром
и пивом; когда Филип пошел на кухню попрощаться с миссис Ательни, хозяйка
дома отдыхала, читая "Уикли диспетч"; она радушно пригласила его заходить.
- Пока у Ательни есть работа, у нас всегда хороший обед по
воскресеньям, - сказала она, - а для него это будет сущим благодеянием,
если вы зайдете поболтать с ним.
В следующую субботу Филип получил от Ательни открытку - тот приглашал
его назавтра к обеду; но, опасаясь, что из-за недостатка средств его новые
друзья не слишком обрадуются новому нахлебнику, Филип написал в ответ, что
может прийти только к чаю. Чтобы не быть хозяевам в тягость, он купил
большой сливовый пирог. Все семейство обрадовалось его приходу, а пирог
окончательно покорил детвору. Филип настоял на том, чтобы чаепитие
происходило со всеми вместе на кухне, и за столом было шумно и весело.
Вскоре у Филипа вошло в привычку каждое воскресенье посещать семейство
Ательни. Простота и естественность сделали его всеобщим любимцем, к тому
же дети чувствовали, что и он к ним привязался. Как только у входной двери
раздавался звонок, кто-нибудь из ребят высовывал из окна голову, проверяя,
он ли это, а затем вся ватага с шумом неслась вниз по лестнице. Они всем
скопом бросались ему на шею. Когда садились пить чай, разгоралась борьба
за право сидеть с ним рядом. Скоро они уже звали его дядей Филипом.
Ательни был очень словоохотлив, и Филип понемногу узнал все злоключения
его жизни. Он переменил множество профессий, и, как понял Филип, дело у
него всегда кончалось крахом. Он служил на чайной плантации на Цейлоне и
агентом по продаже итальянских вин в Америке; дольше всего он проработал
секретарем в компании водоснабжения Толедо; был и журналистом: сперва -
судебным репортером вечерней газеты, потом - помощником редактора в
провинции и, наконец, заведующим отделом одной из газет на Ривьере. О
каждой своей работе он мог рассказать кучу забавных историй, что с
удовольствием и делал, гордясь умением быть душой общества. Он много
читал, но излюбленным его чтением были книги редкие; он засыпал
собеседника самыми неожиданными сведениями по различным вопросам, как
ребенок, радуясь его удивлению. Три-четыре года назад крайняя нищета
заставила его поступить рекламным агентом в большую мануфактурную фирму;
и, хотя он считал, что нынешняя работа не соответствует его способностям -
а он их ставил очень высоко, - непреклонность жены и нужды многочисленного
семейства заставляли его держаться за эту службу.
90
Покидая своих новых друзей, Филип всегда прогуливался по Чансери-лейн и
Стренду до остановки омнибуса в конце Парламент-стрит. В одно из
воскресений, месяца через полтора после первого знакомства с семейством
Ательни, он отправился домой обычной дорогой, однако кеннингтонский
омнибус оказался переполненным. Стоял июнь, но весь день шел дождь и вечер
был сырой и холодный. Филип решил пройти назад, до остановки на площади
Пикадилли; омнибус останавливался там возле фонтана, и в нем редко сидело
больше двух-трех человек. Ходил он по этой линии с перерывом в пятнадцать
минут, и Филипу пришлось подождать. Он принялся рассеянно разглядывать
толпу. Приближался час закрытия кабачков, и на улицах было людно. В голове
у Филипа все еще вертелись мысли, на которые с таким завидным мастерством
умел натолкнуть собеседника Ательни.
Вдруг у него замерло сердце. Он увидел Милдред. Он о ней не думал уже
несколько недель. Переходя площадь со стороны Шефтсбэри-авеню, она
остановилась, чтобы переждать вереницу экипажей. Она так внимательно
глядела на дорогу, что не замечала ничего вокруг. На ней были большая
черная соломенная шляпа с пышными страусовыми перьями и черное шелковое
платье - по моде того времени оно было со шлейфом; когда путь освободился,
Милдред пересекла площадь и, волоча за собой шлейф, пошла вниз по
Пикадилли. С бьющимся сердцем Филип последовал за ней. Он не собирался с
ней заговаривать, но его удивило, что она куда-то направляется в такой
поздний час, и ему хотелось увидеть ее лицо. Она шла медленным шагом,
свернула на Эр-стрит и вышла на Риджент-стрит. Оттуда она пошла обратно к
площади Пикадилли. Филип был озадачен: он не понимал, что она делает.
Может быть, ждет кого-нибудь? Он сгорал от любопытства узнать, кого
именно. Милдред обогнала низенького мужчину в котелке, который неторопливо
шагал в одном с ней направлении; проходя мимо, она искоса на него
поглядела. Затем она дошла до магазина "Суон и Эдгар" и остановилась лицом
к мостовой. Когда мужчина в котелке с ней поравнялся, она улыбнулась. Тот
смерил ее долгим взглядом, отвернулся и пошел дальше. Тогда Филип понял
все. Его охватил ужас. На миг он почувствовал такую слабость, что едва
удержался на ногах; потом догнал ее и дотронулся до ее локтя.
- Милдред...
Она вздрогнула и круто повернулась. Ему показалось, что она покраснела,
но в темноте трудно было разобрать. Мгновение они стояли и молча смотрели
друг на друга. Наконец она сказала:
- Ах, это ты!
Он не нашелся, что ответить: ему нелегко было прийти в себя от
потрясения; слова, которые вертелись на языке, казались чересчур
ходульными.
- Какой ужас! - с трудом выговорил он.
Она молча уставилась себе под ноги. Он чувствовал, что лицо его
искажено от горя.
- Где бы нам поговорить? - спросил он.
- А я вовсе не желаю с тобой разговаривать, - угрюмо ответила она. -
Оставь меня в покое, слышишь?
Ему пришло в голову, что ей позарез нужны деньги и она не может
позволить себе отсюда уйти.
- Если тебе нужны деньги, - выпалил он, - у меня найдется при себе
фунта два.
- Не понимаю, о чем ты говоришь. Я просто прогуливалась по дороге
домой. Мы должны были встретиться с одной девушкой, с которой я работаю.
- Ради Бога, не лги, - сказал он.
Тут он увидел, что она плачет, и опять спросил:
- Где бы нам поговорить? Можно зайти к тебе?
- Нет, нельзя, - всхлипнула она. - Мне не разрешают приходить с
мужчинами. Если хочешь, встретимся завтра.
Он был уверен, что она его обманет. Нет, он ее не отпустит.
- Мы должны пойти куда-нибудь сейчас же.
- Я знаю одну комнату, но там берут шесть шиллингов.
- Все равно. Где она?
Милдред сказала адрес, он подозвал извозчика. Они доехали до неказистой
улицы за Британским музеем, и она остановила экипаж на углу.
- Там не любят, когда подъезжают к самой двери, - пояснила она.
Это были первые слова, которые были произнесены с тех пор, как они сели
на извозчика. Они сделали несколько шагов, Милдред подошла к двери и
громко постучала три раза. Филип заметил над дверью объявление о том, что
здесь сдаются квартиры. Дверь бесшумно открылась, их впустила высокая
пожилая женщина. Она пристально поглядела на Филипа и вполголоса
заговорила с Милдред. Милдред провела Филипа по коридору в одну из комнат,
выходивших во двор. Было совершенно темно; она попросила у него спичку и
зажгла газ; колпака на рожке не было, газ с шипением вспыхнул. Филип
увидел, что они находятся в убогой спаленке: выкрашенная под сосну мебель
была для нее чересчур громоздка, кружевные занавески посерели от грязи,
очаг был покрыт большим бумажным веером. Милдред опустилась на стул у
камина. Филип сел на кровать. Ему было стыдно. Теперь он разглядел, что
щеки у Милдред ярко накрашены, а брови насурмлены; она исхудала и
выглядела совсем больной, а румяна лишь подчеркивали землистую бледность
лица. Она вяло уставилась на бумажный веер. Филип не знал, что сказать; к
горлу у него подступил комок, он чувствовал, что вот-вот заплачет. Он
закрыл лицо руками.
- Боже, какой ужас, - простонал он.
- Тебе-то что. Наверно, ты даже доволен.
Филип не ответил, и она всхлипнула.
- Ты думаешь, я занимаюсь этим для своего удовольствия?
- Что ты! - воскликнул он. - Мне так тебя жаль, у меня просто нет
слов...
- Очень мне это поможет.
Филип снова замолчал, не зная, что сказать. Он больше всего боялся, что
она примет его слова за упрек или издевку.
- Где ребенок? - спросил он наконец.
- Со мной, в Лондоне. У меня не было денег, чтобы держать девочку в
Брайтоне, пришлось взять ее к себе. У меня есть комната возле Хайбэри.
Хозяйке я сказала, что служу в театре. Далеко каждый день добираться до
Вест-энда, но не так-то просто найти хозяев, которые сдадут комнату
одинокой женщине.
- Тебя не взяли обратно в кафе?
- Я нигде не могла найти работу. Ходила, искала, чуть не падала с ног.
Как-то раз мне повезло, но потом я заболела, а когда через неделю пришла,
мне сказали, что я им теперь без надобности. Да и разве можно их винить? В
таких местах девушки должны быть крепкие.
- Ты и сейчас неважно выглядишь, - сказал Филип.
- Мне нездоровится, я не должна была сегодня выходить, но что
поделаешь, нужны деньги. Я написала Эмилю, что осталась без гроша, а он
мне даже не ответил.
- Могла бы написать мне.
- После того, что случилось? Я не хотела, чтобы ты даже знал, в каком я
положении. Нисколько бы не удивилась, если бы ты сказал, что так мне и
надо.
- Ты все еще меня не знаешь как следует - даже теперь.
Он тут же вспомнил, сколько из-за нее пережил, и ему стало дурно от
одной мысли об этом. Но это были только воспоминания. Глядя на нее, он
понял, что больше ее не любит. Как ни жалел он ее, но, слава Богу, теперь
он был от нее свободен. Печально ее рассматривая, Филип спрашивал себя,
почему его прежде так дурманила эта страсть.
- Ты - настоящий джентльмен, в полном смысле слова, - сказала она. -
Другого такого я не встречала. - Она помедлила и покраснела. - Мне очень
неприятно тебя просить, но не дашь ли ты мне хоть немножко денег?
- К счастью, какие-то деньги у меня с собой есть. Жаль, что мало -
всего два фунта.
Он отдал ей деньги.
- Я тебе их верну, Филип, - сказала она.
- Пустяки, - улыбнулся он. - Не беспокойся.
Он не сказал ей того, что мог бы сказать. Они разговаривали так, словно
их встреча была совершенно естественной; ей оставалось только вернуться
назад, в ту ужасную жизнь, которую она вела, а он был бессилен этому
помешать. Она поднялась, чтобы взять деньги, и он встал тоже.
- Я тебя задерживаю? - спросила она. - Наверно, ты торопишься домой.
- Нет, я не спешу, - ответил он.
- Я рада, что могу хоть немножко посидеть.
Эти слова и то, что под ними подразумевалось, ударили его в самое
сердце; нестерпимо было видеть, с какой усталостью откинулась она на
стуле. Молчание тянулось так долго, что Филип от смущения закурил.
- Спасибо тебе, что ты ничем меня не попрекнул. Мало ли что ты мог бы
мне сказать.
Он увидел, что она снова плачет. Филип вспомнил, как она пришла к нему
в слезах, когда ее бросил Эмиль Миллер. Воспоминания о том, что ей
пришлось пережить, и о своем собственном унижении, казалось, усугубляли
жалость, которую он к ней испытывал.
- Если бы я только смогла из этого выкарабкаться! - простонала она. -
Мне все это так противно. Не гожусь я для этой жизни, я совсем не такая.
Чего бы я только ни дала, чтобы выбраться, - даже в прислуги пойду, если
меня возьмут. Лучше бы мне умереть!
От жалости к самой себе она громко расплакалась. Ее худое тело
дергалось от истерических рыданий.
- Разве ты поймешь, что это за жизнь? Никто этого не поймет, пока сам
не испытал.
Филип не мог смотреть, как она плачет.
Ужас ее положения был для него просто пыткой.
- Бедняжка, - шептал он. - Бедняжка.
Он был взволнован до глубины души. Внезапно ему пришла в голову мысль.
Она привела его самого в восторг.
- Послушай, - начал он, - если тебе хочется бросить эту жизнь, я вот
что придумал. Мне сейчас живется очень туго, и я должен экономить на всем;
но у меня что-то вроде маленькой квартирки в Кеннингтоне и там есть лишняя
комната. Если хочешь, можешь переселиться туда с ребенком и жить у меня. Я
плачу женщине три шиллинга шесть пенсов в неделю за уборку и кое-какую
стряпню. Ты могла бы взять это на себя, а твое питание обойдется немногим
дороже тех денег, которые я ей плачу. Прокормиться вдвоем или одному -
стоит почти одинаково, а ребенок меня не объест.
Она перестала плакать и смотрела на него во все глаза.
- Неужели ты примешь меня обратно после всего, что было?
Филип, слегка покраснев, вынужден был ей объяснить:
- Я не хочу, чтобы ты поняла меня превратно. Я просто даю тебе комнату,
которая мне ничего не стоит, и буду тебя кормить. Я ничего от тебя не жду
взамен, кроме того, что делает женщина, которая меня обслуживает. Помимо
этого, мне от тебя ничего не надо. Думаю, что со стряпней ты как-нибудь
справишься.
Она вскочила и хотела к нему броситься.
- Какой ты добрый, Филип!
- Нет, пожалуйста, не подходи ко мне, - поспешно сказал он, вытянув
руку, словно для того, чтобы ее отстранить.
Он не очень хорошо понимал почему, но даже от мысли о том, что она
может к нему прикоснуться, его коробило.
- Я могу быть для тебя только другом, - добавил он.
- Ты такой добрый, - повторяла она. - Такой добрый...
- Значит, ты переедешь?
- Ну конечно, я на все готова, лишь бы из этого выкарабкаться. Ты не
пожалеешь о том, что сделал, Филип, никогда. И я могу сейчас же переехать?
- Лучше завтра.
Неожиданно она снова разразилась слезами.
- Чего же ты опять плачешь? - улыбнулся он.
- Я так тебе благодарна. Как я сумею тебе отплатить?
- Ерунда. А сейчас поезжай-ка домой.
Он записал свой адрес и сказал, что, если она приедет в половине
шестого, он ее встретит. Час был поздний, и ему пришлось идти домой
пешком, но дорога не показалась ему далекой: он был на седьмом небе от
счастья - ноги несли его сами.
91
На следующий день он встал пораньше, чтобы приготовить комнату для
Милдред. Женщине, приходившей убирать квартиру, он сказал, что ее услуги
ему больше не понадобятся. Милдред приехала около шести часов вечера, и
Филип, карауливший ее у окна, спустился вниз, чтобы отворить дверь и
помочь внести вещи; весь ее багаж состоял из трех узелков, завернутых в
оберточную бумагу, - ей пришлось продать все, кроме самого необходимого.
На ней было то же черное шелковое платье, что и накануне; щеки ее, правда,
не были нарумянены, но вокруг глаз все еще лежала тушь; видно, утром она
умылась на скорую руку; эти темные круги придавали ей совсем больной вид.
Выйдя из кареты с ребенком на руках, Милдред выглядела необычайно жалкой.
Лицо у нее было немного смущенное, и оба не нашли друг для друга ничего,
кроме самых банальных фраз.
- Значит, ты благополучно добралась?
- Я никогда еще не жила в этой части Лондона.
Филип показал ей комнату, ту самую, в которой умер Кроншоу. Хотя Филип
и сознавал, что это глупо, ему не хотелось там спать; после смерти Кроншоу
он так и остался в тесной каморке, куда он переселился, чтобы устроить
друга поудобнее, и спал на складной кровати.
Ребенок невозмутимо посапывал во сне.
- Тебе ее, верно, не узнать, - сказала Милдред.
- Я не видел девочку с тех пор, как мы отвезли ее в Брайтон.
- Куда мне ее положить? Она такая тяжелая, прямо руки отнимаются!
- К сожалению, у меня нет для нее колыбели, - сказал Филип с нервным
смешком.
- Ну, спать она будет со мной. Она всегда спит со мной.
Милдред положила девочку на кресло и оглядела комнату. Она узнала
большинство вещей, которые были у него на старой квартире. Новым был
только рисунок Лоусона, сделанный им прошлым летом, - голова Филипа; он
висел над камином. Милдред поглядела на него критически.
- Чем-то он мне нравится, а чем-то - нет. Мне кажется, что ты красивее,
чем на портрете.
- Мои дела идут в гору, - рассмеялся Филип. - Ты никогда раньше не
говорила, что я красивый.
- Я не из тех, кому важно, какая у мужчины внешность. Красавцы мне
никогда не нравились. Очень уж они много о себе воображают.
Глаза ее инстинктивно поискали зеркало, но в комнате его не было; она
подняла руку и пригладила челку.
- А что скажут соседи, когда узнают, что я здесь живу? - спросила она
вдруг.
- Кроме меня, в доме живут одни хозяева. Хозяина целыми днями нет, а с
хозяйкой я встречаюсь только по субботам, когда плачу за квартиру. Их
никогда не видно. С тех пор как я здесь поселился, мы и двух слов не
сказали друг другу.
Милдред пошла в спальню, чтобы распаковать свои вещи. Филип попытался
читать, но ему мешало радостное возбуждение; он откинулся на стуле, дымя
папиросой, и с улыбкой в глазах смотрел на спящего ребенка. Он был
счастлив. Филип был совершенно уверен, что больше не любит Милдред. Его
даже удивляло, что былое чувство улетучилось безвозвратно: теперь он
испытывал к Милдред даже легкое физическое отвращение; он знал, что, если
дотронется до нее, у него побегут мурашки по коже. Это было ему непонятно.
Раздался стук в дверь, и Милдред снова вошла в комнату.
- Послушай, зачем ты стучишь? - спросил он. - Ты уже осмотрела наши
хоромы?
- Я еще никогда не видала такой маленькой кухни.
- Не бойся, она достаточно велика, чтобы готовить наши роскошные яства,
- весело ответил он.
- В доме ничего нет. Пожалуй, надо пойти и купить чего-нибудь.
- Хорошо, но разреши тебе напомнить, что мы должны изо всех сил
экономить.
- Что взять на ужин?
- Что сумеешь приготовить, - рассмеялся Филип.
Он дал ей денег, и она ушла. Через полчаса она вернулась и положила
покупки на стол. Поднявшись по лестнице, она совсем запыхалась.
- Послушай-ка, у тебя малокровие, - сказал Филип. - Придется тебе
попринимать пилюли Бло.
- Я не сразу нашла лавку. Купила печенку. Правда, вкусно? А много ее не
съешь, так что она выгоднее мяса.
На кухне была газовая плита. Милдред поставила печенку жариться и
вернулась в гостиную, чтобы накрыть на стол.
- Отчего ты ставишь только один прибор? - спросил Филип. - Разве тебе
не хочется есть?
Милдред вспыхнула.
- Я думала, что ты не захочешь есть со мной вместе...
- С чего ты это взяла?
- Я же только прислуга, правда?
- Не будь дурой. Что за глупости!
Он улыбался, но ее смирение как-то странно его кольнуло. Бедняжка!
Филип вспомнил, какой она была, когда они познакомились. Он помолчал в
нерешительности.
- Ты, пожалуйста, не думай, что я оказываю тебе милость, - сказал он. -
У нас с тобой деловое соглашение: я предоставляю тебе жилье и стол в обмен
на твой труд. Ты мне ничем не обязана. И для тебя в этом нет ничего
зазорного.
Она ничего не ответила, но по щекам ее покатились крупные слезы. Филип
знал по своему больничному опыту, что женщины ее круга считают работу
прислуги унизительной; помимо своей воли он почувствовал легкое
раздражение, однако тут же себя выругал: ведь она устала и была больна. Он
помог ей поставить еще один прибор. Ребенок проснулся, и Милдред сварила
ему кашку. Когда печенка поджарилась, они сели за стол. Из экономии Филип
пил теперь только воду, но у него сохранилось полбутылки виски, и он
решил, что Милдред полезно выпить глоточек. Он старался, как мог, чтобы
ужин прошел весело, но Милдред сидела усталая и подавленная. Когда они
поели, она пошла укладывать ребенка.
- Да и тебе следовало бы лечь пораньше, - сказал Филип. - У тебя совсем
измученный вид.
- Пожалуй, я так и сделаю, вот только вымою посуду.
Филип зажег трубку и сел за книгу. Приятно было слышать, что за стенкой
кто-то шевелите". Иногда одиночество его угнетало. Милдред появилась,
чтобы убрать со стола, и он услышал звон посуды, которую она мыла. Филип
улыбнулся при мысли о том, как это на нее похоже - хлопотать по хозяйству
в черном шелковом платье. Но у него было много работы, и, взяв книгу, он
пошел к столу. Он читал "Медицину" Ослера, которой студенты недавно стали
отдавать предпочтение перед трудом Тейлора, много лет бывшим самым
распространенным из учебников. Вскоре вошла Милдред, опуская закатанные
рукава; Филип кинул на нее беглый взгляд, но не двинулся с места;
необычность обстановки заставляла его чуть-чуть нервничать. Может быть,
Милдред думает, что он начнет к ней приставать, испугался он, не зная, как
разуверить ее поделикатнее.
- Да, кстати, - сказал он, - у меня в девять утра лекция, так что мне
нужно позавтракать не позже четверти девятого. Ты успеешь?
- Конечно. Когда я служила на Парламент-стрит, я каждое утро поспевала
на поезд, отходивший из Хернхилла в восемь двенадцать.
- Надеюсь, тебе здесь будет удобно. Завтра, когда как следует
выспишься, ты почувствуешь себя другим человеком.
- А ты, наверно, поздно занимаешься?
- Обычно до одиннадцати или до половины двенадцатого.
- Тогда спокойной ночи.
- Спокойной ночи.
Между ними стоял стол. Он не протянул ей руки, и она тихонько прикрыла
дверь. Какое-то время он слышал ее шаги в спальне, потом скрипнула
кровать, и она легла.
92
На следующий день был вторник. Как всегда, Филип на скорую руку
позавтракал и помчался на лекцию, которая начиналась в девять. Он успел
обменяться с Милдред только несколькими словами. Когда он вернулся домой
вечером, она сидела у окна и штопала его носки.
- А ты, оказывается, работяга, - улыбнулся он. - Что поделывала целый
день?
- Убрала как следует квартиру, а потом погуляла с ребенком.
На ней было старенькое черное платье - то самое, которое служило ей
формой, когда она работала в кафе; в этом поношенном платье она все же
выглядела лучше, чем накануне в шелковом. Ребенок сидел на полу. Девочка
посмотрела на Филипа большими загадочными глазами и засмеялась, когда он
уселся рядом и стал щекотать пальцы ее босых ножек. Вечернее солнце
заглядывало в окна и мягко освещало комнату.
- Ну и приятно же прийти домой и застать кого-нибудь в квартире, -
сказал Филип. - Женщина с ребенком очень украшают комнату.
Филип забежал в больничную аптеку и взял пузырек с пилюлями Бло. Он дал
их Милдред и велел принимать после еды. К этому лекарству она уже привыкла
- ей прописывали его время от времени с шестнадцатилетнего возраста.
- Я уверен, что Лоусону очень понравилась бы твоя бледность, - сказал
Филип. - Он бы сказал, что этот зеленоватый оттенок кожи так и просится на
полотно, но я теперь стал человеком прозаическим и не успокоюсь до тех
пор, пока ты у меня не станешь кровь с молоком, словно кормилица.
- Мне уже лучше.
После скромного ужина Филип наполнил табаком свой кисет и взялся за
шляпу. По вторникам он обычно посещал кабачок на Бик-стрит, и теперь был
рад, что этот день настал сразу после переезда Милдред: ему хотелось
внести ясность в их отношения.
- Ты уходишь? - спросила она.
- Да, по вторникам я устраиваю себе выходной вечер. Увидимся завтра.
Спокойной ночи.
Филип шел в кабачок, как всегда, с удовольствием. Обычно он находил там
Макалистера - биржевого маклера и философа, вечно готового спорить о чем
угодно; постоянно заходил туда и Хейуорд, когда бывал в Лондоне; оба они
терпеть не могли друг друга, но встречаться каждую неделю вошло у них в
привычку. Макалистер считал Хейуорда ничтожеством и любил поиздеваться над
его тонкими переживаниями; он иронически справлялся о литературных трудах
Хейуорда и выслушивал с презрительной улыбкой его посулы создать в
туманном будущем какой-нибудь шедевр. Между ними разгорались ожесточенные
споры; но пунш был отменный, и оба питали к нему одинаковое пристрастие; к
концу вечера они улаживали свои разногласия и были вполне довольны друг
другом. В этот вечер Филип застал в кабачке не только их обоих, но и
Лоусона. Последний теперь заходил сюда реже: он уже приобрел в Лондоне
кое-какие знакомства, и его часто приглашали на званые обеды. Все они в
этот вечер были в отличном настроении: Макалистер подсказал им выгодное
дельце на бирже, и Хейуорд с Лоусоном выручили по пятьдесят фунтов каждый.
Для Лоусона это было целое событие: он любил сорить деньгами, а
зарабатывал мало; карьера вознесла портретиста уже так высоко, что его
стали замечать критики и многие аристократические дамы позволили ему
писать с себя портреты - правда, бесплатно (это было рекламой для обеих
сторон, а знатным дамам придавало ореол покровительниц искусства), но ему
еще редко попадался зажиточный обыватель, готовый заплатить кругленькую
сумму за портрет своей жены. Лоусон был вне себя от удовольствия.
- Это самый приятный способ зарабатывать деньги, какой я знаю, - кричал
он. - Мне не пришлось выложить даже шести пенсов из собственного кармана!
- Вы много потеряли, молодой человек, оттого что не пришли сюда в
прошлый вторник, - сказал Макалистер Филипу.
- Господи, почему же вы мне не написали? - спросил Филип. - Если бы вы
только знали, как мне пригодилась бы сейчас лишняя сотня фунтов!
- Писать тут некогда. Важно быть на месте в нужную минуту. В прошлый
вторник я узнал про одно верное дельце и спросил ребят, не хотят ли они
рискнуть. В среду утром я купил им по тысяче акций - к вечеру они
подскочили, и я сразу же их продал. Обоим я устроил по пятидесяти фунтов,
а сам заработал несколько сотен.
Филипа мучила зависть. Недавно он продал последнюю из закладных, в
которые было вложено его маленькое состояние, и сейчас у него осталось
только шестьсот фунтов. Стоило ему подумать о будущем, и его охватывала
паника. Ему нужно было просуществовать еще два года до получения диплома,
и потом он собирался поработать ординатором в больнице, словом, еще три
года он не мог надеяться на какой-либо заработок. Даже при самой строгой
экономии к концу этих трех лет у него останется не больше ста фунтов. Это
- очень небольшое подспорье на случай болезни или безработицы. Удачная
биржевая спекуляция была бы для него спасением.
- Ну ничего, - утешил его Макалистер. - Наверно, еще что-нибудь
подвернется. Южноафриканские акции очень скоро снова должны подскочить, и
тогда я посмотрю, что можно будет для вас сделать.
Южноафриканские бумаги были специальностью Макалистера, и он часто
рассказывал приятелям об огромных состояниях, нажитых год или два назад,
когда на бирже был большой бум.
- Ладно, не забудьте меня в следующий раз, - сказал Филип.
Они проболтали почти до полуночи; Филип, который жил дальше других,
ушел первым. Ему нужно было поймать последний трамвай - иначе придется
идти пешком и он попадет домой очень поздно. Даже на трамвае он добрался к
себе лишь около половины первого. Поднявшись наверх, он, к своему
удивлению, нашел Милдред сидящей в кресле.
- Как, ты еще не ложилась? - воскликнул он.
- Мне не хотелось спать.
- Все равно надо было лечь в постель. Ты бы отдохнула.
Она не двинулась с места. Филип заметил, что после ужина она снова
переоделась в свое черное шелковое платье.
- Я подумала, что мне лучше тебя дождаться, а вдруг тебе что-нибудь
понадобится.
Она взглянула на него, и на ее тонких бескровных губах мелькнула тень
улыбки. Филип не был уверен, правильно ли он ее понял. Он почувствовал
неловкость, но ответил весело и непринужденно:
- С твоей стороны это очень мило, но ты, пожалуйста, не дури! Марш
скорей в постель, не то завтра утром глаз не продерешь.
- Мне еще не хочется ложиться.
- Глупости, - холодно отрезал он.
Она немного надулась, поднялась и ушла в свою комнату. Он улыбнулся,
когда она громко щелкнула ключом.
Несколько дней прошли спокойно. Милдред осваивалась с новой
обстановкой. Когда Филип убегал после завтрака, у нее оставалось свободным
все утро для домашних дел. Ели они самые незатейливые блюда, но ей
нравилось обходить все лавки, делая свои скромные покупки; готовить себе
одной она не хотела и днем ела хлеб с маслом, запивая его какао; потом она
выносила колясочку и отправлялась гулять с ребенком, а вернувшись домой,
сидела сложа руки до самого вечера. Она чувствовала такую усталость, что
ей не хотелось лишних хлопот. Филип поручил Милдред заплатить за квартиру,
и она завела дружбу с его замкнутой хозяйкой; через неделю она могла
рассказать Филипу о его соседях больше, чем он узнал о них за год.
- Хозяйка - очень симпатичная женщина, - заявила как-то раз Милдред. -
Настоящая леди. Я ей сказала, что мы женаты.
- Ты думаешь, без этого нельзя?
- Надо же мне было ей что-то сказать. Ведь это выглядит странно, что я
здесь живу, раз мы не женаты. Уж и не знаю, что она может обо мне
подумать!
- Сомневаюсь, чтобы она тебе поверила.
- Пари держу, что поверила. Я ей сказала, что мы женаты уже два года -
понимаешь, из-за ребенка, - но твои родные и слышать об этом не хотят,
пока ты еще студент; вот нам и приходится все держать в секрете. Но теперь
они согласились, и мы все поедем к ним на лето.
- Ты известная мастерица придумывать всякие сказки, - сказал Филип.
Его немножко злило, что Милдред по-прежнему любит приврать. За
последние два года она ровно ничему не научилась. Но он только пожал
плечами. "В конце концов от кого было ей научиться?" - подумал он.
Вечер был прекрасный - теплый и безоблачный; казалось, все население
южного Лондона высыпало на улицы. В воздухе было что-то будоражащее;
лондонцы сразу же чувствуют перемену погоды - их неудержимо влечет вон из
дома. Убрав со стола, Милдред подошла к окну. Снизу доносился уличный шум
- голоса прохожих, стук колес, дальние звуки шарманки.
- Тебе, наверно, нужно работать? - грустно спросила Милдред.
- Не мешало бы, но надо мной не каплет. А что?
- Мне бы так хотелось пройтись. Мы не можем покататься на империале?
- Если хочешь.
- Пойду надену шляпу, - радостно сказала она.
В такой вечер было почти немыслимо усидеть дома. Ребенок спал, и его
спокойно можно было оставить одного; Милдред говорила, что всегда
оставляла его по вечерам, когда выходила из дому, - он никогда не
просыпался. Милдред, надев шляпу, вернулась; она была очень оживлена. По
случаю прогулки она чуть-чуть подрумянила щеки. Филип решил, что она
порозовела от удовольствия; он был тронут ее ребяческой радостью и упрекал
себя за то, что был с ней слишком суров. Выйдя на воздух, она засмеялась.
Первый же трамвай, который им попался, шел к Вестминстерскому мосту, и они
сели. Филип курил трубку; сверху они разглядывали людные улицы. Магазины
были открыты и ярко освещены, в них толпились покупатели. Они проезжали
мимо мюзик-холла, и Милдред воскликнула:
- Ах, Филип, пойдем в мюзик-холл! Я там не была целую вечность.
- Ты ведь знаешь, партер нам теперь не по карману.
- Все равно, мне хорошо будет и на галерке.
Они сошли с трамвая и вернулись назад, к подъезду мюзик-холла. Им
достались превосходные места по шесть пенсов - правда, далеко, но все же
не на галерке, а вечер был так хорош, что народу пришло немного и им было
отлично видно. У Милдред блестели глаза. Она от души веселилась. Ее
непосредственность трогала Филипа. Милдред была для него загадкой.
Кое-какие ее черты ему по-прежнему нравились; в ней, казалось ему, немало
хорошего; она не виновата, что ее скверно воспитали, и жизнь у нее была
нелегкая; прежде он зря осуждал ее за многое. Глупо требовать от нее
добродетелей, которыми она не обладала. В других условиях из нее, может
быть, получилась бы прелестная девушка. Она совсем не приспособлена к
борьбе за существование. Глядя теперь сбоку на ее лицо с полуоткрытым ртом
и слегка порозовевшими щеками, он подумал, что она выглядит удивительно
целомудренной. Филип почувствовал к ней глубочайшую жалость и от души
простил ей страдания, которые она ему причинила. У него заболели глаза от
табачного дыма, но, когда он предложил уйти, она повернулась к нему с
умоляющим видом и попросила досидеть до конца. Он улыбнулся и не стал
возражать. Она взяла его за руку и держала ее, пока в зале не зажгли свет.
Когда они вместе с толпой зрителей вышли на людную улицу, ей все еще не
хотелось домой; они пошли бродить по Вестминстер-Бридж-роуд, рассматривая
прохожих.
- Я давно не получала такого удовольствия, - сказала она.
У Филипа было хорошо на душе, и он благодарил судьбу за то, что
поддался внезапному порыву и взял к себе Милдред с ребенком. Приятно было
видеть, как она радуется. Наконец она устала, они сели в трамвай; было уже
поздно, и, когда они сошли и свернули в свою улицу, кругом не было ни
души. Милдред взяла его под руку.
- Совсем как прежде, Фил, - сказала она.
Она еще никогда так его не звала. Филом называл его Гриффитс; он
почувствовал, даже теперь, спустя столько времени, что его словно
кольнуло. Филип помнил, как ему хотелось тогда умереть; мучения его были
ужасны, и он всерьез помышлял о самоубийстве. Господи, до чего ж это было
давно! Он усмехнулся, думая о том, каким был прежде. Теперь он не
испытывал к Милдред ничего, кроме беспредельной жалости. Они пришли домой,
и Филип зажег газ в гостиной.
- Спит ребенок? - спросил он.
- Пойду посмотрю.
Вернувшись, она сказала, что девочка даже не шевельнулась с тех пор,
как она ее положила. Замечательный ребенок! Филип протянул руку.
- Ну, спокойной ночи.
- Ты уже хочешь спать? - спросила Милдред.
- Скоро час. Я не привык ложиться так поздно.
Она взяла его руку и, задержав в своей, заглянула ему в глаза с легкой
улыбкой.
- Фил, тогда вечером, в той комнате, помнишь, когда ты предложил мне
переехать к тебе... я ведь думала совсем не то, что ты имел в виду, что,
мол, я нужна тебе только для того, чтобы готовить обед и убирать
комнаты...
- Вот как? - переспросил Филип, отдергивая руку. - А я имел в виду
именно это.
- Не будь глупышкой, - рассмеялась она.
Он покачал головой.
- Я говорил совершенно серьезно. Иначе я бы не предложил тебе
переехать.
- Почему?
- Потому что не смог бы. Не знаю, как тебе объяснить, но это все бы
испортило.
Она пожала плечами.
- Что ж, как угодно. Я не из тех, кто станет ползать перед тобой на
коленях.
И она вышла, хлопнув дверью.
93
На другое утро Милдред молчала и дулась. Было воскресенье; она
просидела в своей комнате, пока не пришло время готовить обед. Готовила
Милдред плохо - все, что она умела, это поджарить отбивные котлеты или
бифштексы; к тому же она не знала, как по-хозяйски использовать отходы,
так что Филипу приходилось тратить больше, чем он рассчитывал. На этот
раз, подав на стол, она уселась напротив, но есть не стала; он спросил ее,
в чем дело; она сказала, что у нее разболелась голова и нет аппетита.
Филип был рад, что ему не надо сидеть вечером дома: Ательни встречали его
с распростертыми объятиями; Филип был не избалован, и ему приятно было
сознавать, что все в этом многочисленном семействе ждут его прихода. Когда
он вернулся домой, Милдред уже легла спать, но на следующий день она все
еще дулась. За ужином она сидела, надменно нахмурив брови. Филипа это
раздражало, но он повторял себе, что должен быть чутким и прощать ей
многое.
- Что это ты все время молчишь? - спросил он ее с улыбкой.
- Мне платят за стряпню и уборку, я не знала, что от меня ждут еще и
разговоров.
Ответ был нелюбезный, но, если им предстояло жить бок о бок, ему лучше
было постараться наладить отношения.
- Ты, верно, рассердилась на меня за тот вечер, - сказал он.
Тема была довольно щекотливая, но, ее, по-видимому, нельзя было обойти.
- Ты это о чем? - спросила она.
- Пожалуйста, не сердись. Я не стал бы просить тебя переселиться ко
мне, если бы не хотел, чтобы наши отношения оставались чисто дружескими. Я
предложил это потому, что, как мне казалось, тебе нужен свой угол и время,
чтобы оглядеться и поискать работу.
- Ах, не воображай, будто для меня это так важно.
- Я вовсе этого не воображаю, - поспешил он ответить. - И не думай, что
я тебе не благодарен. Я ведь понимаю, что третьего дня ты заботилась
только обо мне. Но у меня к этому не лежит душа, и тут уж ничего не
поделаешь, не то мне все покажется ужасной гнусностью.
- Вот чудак, - сказала она, глядя на него с любопытством. - Что-то я
тебя не пойму.
Теперь она на него не сердилась, но была озадачена; она никак не могла
взять в толк, чего он хочет, однако пришлось подчиниться; ей даже
казалось, что он ведет себя как-то очень благородно и заслуживает
уважения, но в то же время он был ей смешон, она его несколько презирала.
"Он тронутый", - думала она.
Жизнь потекла своим чередом. Филип проводил весь день в больнице, а по
вечерам занимался дома, если не ходил к Ательни или в кабачок на
Бик-стрит. Однажды он был приглашен на парадный обед к врачу, у которого
проходил практику, несколько раз его звали на вечеринки товарищи по
институту. Милдред покорно сносила однообразие своего существования. Если
она и обижалась, что Филип иногда оставлял ее по вечерам одну, она никогда
об этом не заговаривала. Изредка он водил ее в мюзик-холл. Он настоял на
своем: единственное, что их связывало, была ее работа по дому, которую она
несла в обмен за жилище и стол. Она вбила себе в голову, что летом не
стоит искать службу, и с его согласия решила не предпринимать ничего до
осени. Ей казалось, что тогда легче будет найти место.
- Что до меня, - сказал Филип, - ты можешь остаться здесь и после того,
как найдешь работу. Комната в твоем распоряжении, а женщина, которая
прежде тут убирала, сможет присматривать за девочкой.
Филип очень привязался к ребенку Милдред. Он был от природы человек
ласковый, но не часто мог это проявить. Нельзя сказать, чтобы Милдред
относилась к девочке плохо. Она старательно за ней ухаживала, а раз, когда
ребенок сильно простудился, не отходила от него ни на шаг; но девочка ей
надоедала, и мать часто на нее покрикивала. Милдред по-своему любила ее,
но у нее не было материнского инстинкта, который заставлял бы ее забывать
о себе ради ребенка. Внешне такая холодная, она находила всякие нежности
просто смешными. Когда Филип брал ребенка на колени, играл с ним и целовал
его, она над ним потешалась.
- Ну чего ты с ней так нянчишься, можно подумать, что ты ей родной
отец! - говорила она. - Прямо помешался на этой девчонке.
Филип краснел - он всегда ужасно злился, когда над ним смеялись. Глупо
было так привязаться к чужому ребенку, и он немножко этого стеснялся. Но
сердце его было переполнено нежностью, и девочка, чувствуя, что ее любят,
прижималась щечкой к его лицу или свертывалась калачиком у него на руках.
- Тебе-то хорошо, - говорила Милдред. - Ты знать не знаешь всех
неприятностей, которые терпишь из-за ребенка. А вот как бы тебе
понравилось сидеть возле нее посреди ночи оттого, что ее милости
расхотелось спать?
В душе Филипа пробуждались воспоминания детства, казалось, давным-давно
позабытые. Он пересчитывал пальчики на ножках ребенка:
- Раз, два, три, четыре, пять - вышел зайчик погулять...
Возвращаясь вечером домой и входя в гостиную, Филип прежде всего искал
взглядом девочку, игравшую на полу; у него становилось тепло на душе,
когда, завидев его, она принималась лепетать от удовольствия. Милдред
научила девочку звать его папой, и, когда ребенок впервые назвал его так
без подсказки, она хохотала до слез.
- Интересно, отчего ты ее так любишь? - спросила Милдред. - Потому, что
она моя, или ты точно так же любил бы всякого ребенка?
- Я никогда не знал других детей, так что не могу тебе ничего сказать,
- ответил Филип.
К концу второго семестра, проведенного им в больнице на практике,
Филипу повезло. Дело было в середине июля. В один из вторников он
отправился в кабачок на Бик-стрит и встретил там Макалистера. Они
посидели, поговорили об отсутствующих друзьях; немного погодя Макалистер
ему сказал:
- Да, между прочим, мне посчастливилось сегодня услышать об одном
заманчивом дельце - акции Нью-Клейнфонтейна, это золотой прииск в Родезии.
Если хотите рискнуть, сможете немножко заработать.
Филип с нетерпением ожидал такого случая, но теперь, когда он
представился, им овладела нерешительность. Он отчаянно боялся потерять
деньги. По натуре он не был игроком.
- Мне бы очень хотелось, - сказал он, - но не знаю, могу ли я позволить
себе рисковать. Сколько я потеряю, если дела пойдут плохо?
- Видно, зря я затеял этот разговор. А мне казалось, что вы так об этом
мечтали, - холодно возразил Макалистер.
Филип почувствовал, что Макалистер считает его непроходимым ослом.
- Да, мне страшно хочется немного поднажиться, - засмеялся он.
- Нельзя нажить деньги, если боишься рискнуть деньгами.
Макалистер переменил тему разговора. Филип отвечал ему, но из головы у
него не выходило, что в случае удачи маклер станет прохаживаться на его
счет. У Макалистера был злой язык.
- Если вы не возражаете, я все-таки хочу рискнуть, - взволнованно
сказал Филип.
- Ладно. Куплю вам двести пятьдесят акций, и, как только увижу, что они
поднялись на два с половиной шиллинга, тут же их продам.
Филип быстро подсчитал, сколько это составит, и у него даже слюнки
потекли: тридцать фунтов - ведь это для него настоящая находка, а судьба
явно перед ним в долгу.
На следующее утро за завтраком он рассказал об этом Милдред. Она
считала, что он сглупил.
- Никогда еще не видела, чтобы кто-нибудь заработал деньги на бирже, -
сказала она. - Да и Эмиль всегда говорил: на бирже денег не зашибешь - вот
что он говорил!
По дороге из больницы домой Филип купил вечернюю газету и сразу же
отыскал в ней биржевой бюллетень. Он ничего не смыслил в этих делах, и ему
нелегко было найти акции, о которых говорил Макалистер. Он увидел, что они
поднялись. Сердце его дрогнуло от радости, и он с ужасом подумал, что
Макалистер мог забыть об их уговоре или отказаться от покупки акций по
каким-нибудь соображениям. Макалистер обещал прислать ему телеграмму.
Филип не стал дожидаться трамвая. Он вскочил на извозчика, хотя это было
непозволительной роскошью.
- Мне нет телеграммы? - спросил он, врываясь в квартиру.
- Нет, - ответила Милдред.
Лицо его вытянулось; огорченный до глубины души, он тяжело опустился на
стул.
- Значит, он все-таки не купил на мою долю. Черт бы его побрал, -
пробормотал он сердито. - Вот не везет! А я целый день только и думал, что
я сделаю с этими деньгами.
- А что ты хотел с ними сделать? - спросила она.
- Чего сейчас об этом говорить? Ох, как мне нужны были эти деньги!
Она рассмеялась и протянула ему телеграмму.
- Я пошутила. На, я ее распечатала.
Он вырвал телеграмму у нее из рук. Макалистер купил ему двести
пятьдесят акций и продал их с барышом в два с половиной шиллинга, как и
предполагал. На следующий день должен был прийти перевод. Филип был зол на
Милдред за ее жестокую выходку, но злость тут же прошла.
- Для меня это так важно, - радостно закричал он. - Если хочешь, я
куплю" тебе новое платье.
- Да, мне давно не мешает купить что-нибудь новое, - ответила она.
- Знаешь, что я придумал? Я сделаю себе в конце июля операцию.
- Ну? У тебя что-нибудь болит? - перебила она его.
Милдред подумала, что какая-то тайная болезнь была причиной непонятного
ей поведения Филипа.
Он покраснел: ему было неприятно разговаривать о своей хромоте.
- Нет, но врачи полагают, будто могут что-то сделать с моей ногой.
Раньше мне нельзя было позволить себе терять на это время, а теперь можно.
Я начну работать в перевязочной не в будущем месяце, а только в октябре. В
больнице я пролежу всего несколько недель, а потом мы сможем поехать к
морю. Это будет полезно нам всем - и тебе, и ребенку, и мне.
- Ах, Филип, поедем в Брайтон! Я так люблю Брайтон - там очень
приличная публика.
Филип, правда, подумывал о какой-нибудь рыбацкой деревушке в Корнуэлле,
но услышав это, понял, что Милдред умрет там со скуки.
- Мне все равно, куда ехать, лишь бы к морю, - сказал он.
Неизвестно почему, его вдруг неудержимо потянуло на море. Ему
захотелось поплавать, и он представлял себе, как с наслаждением нырнет в
соленую воду. Он был хорошим пловцом, и ничто не радовало его так, как
бурное море.
- Вот будет чудесно! - воскликнул он.
- Совсем как медовый месяц, - сказала она. - Сколько ты можешь дать мне
на новое платье. Фил?
94
Филип попросил сделать ему операцию доктора Джекобса - помощника
главного хирурга, у которого он проходил практику. Джекобс охотно
согласился: его как раз интересовало запущенное искривление стопы, он
собирал материал для диссертации. Хирург предупредил Филипа, что нога его
не станет нормальной, но можно рассчитывать на значительное улучшение;
Филип не избавится от хромоты, но будет носить менее уродливый ботинок.
Филип вспомнил, как когда-то молился Богу, который может сдвинуть горы
ради того, кто имеет веру, и горько усмехнулся.
- Я не жду чуда, - сказал он.
- Вы умно поступаете, что даете мне возможность рискнуть. Сильная
хромота помешала бы вашей врачебной практике. У обывателя много всяких
причуд, ему не нравится, если у врача что-нибудь не в порядке.
Филипу отвели "маленькую палату" - это была комнатка на лестничной
площадке, примыкавшая к общей палате, - ее оставляли для особых случаев.
Он пролежал там месяц: хирург не разрешил ему выписаться, пока он не начал
ходить. Филип очень хорошо перенес операцию и провел время не без
приятности. Его навещали Лоусон и Ательни, а как-то раз миссис Ательни
привела двух своих детей; время от времени забегали поболтать знакомые
студенты; два раза в неделю заходила Милдред. Все были к нему очень
предупредительны, и Филип, которого всегда удивляло малейшее внимание к
нему, был растроган. Он наслаждался полной беззаботностью своего
существования: здесь ему нечего было тревожиться о будущем - хватит ли ему
денег и выдержит ли он выпускные экзамены; он мог читать, сколько душе
угодно. Последнее время ему мало приходилось читать - мешала Милдред:
стоило ему сесть за книгу, как она отпускала какое-нибудь бессмысленное
замечание и не успокаивалась до тех пор, пока не получала ответа, и всякий
раз, как он, устроившись поудобнее, углублялся в чтение, она непременно
просила его сделать что-нибудь по дому и совала ему то бутылку, которую не
могла откупорить, то молоток, чтобы вбить гвоздь.
Они условились поехать в Брайтон в августе. Филип хотел снять комнаты,
но Милдред заявила, что ей тогда придется хозяйничать, а отдохнет она
только в том случае, если они поселятся в пансионе.
- И так каждый день приходится готовить обед. Как мне это осточертело!
Я хочу хоть на время избавиться от кухни.
Филип согласился. Милдред случайно знала один пансион в Кемптауне, где,
по ее словам, брали не больше двадцати пяти шиллингов в неделю с человека.
Филип договорился с ней, что она туда напишет и попросит оставить им
комнаты, но, вернувшись домой из больницы, выяснил, что она ничего не
сделала. Он рассердился.
- Неужели ты так была занята? - спросил он.
- Не могу же я обо всем помнить. Разве я виновата, что забыла?
Филипу не терпелось поскорее попасть на море, и он не захотел затевать
переписку.
- Мы оставим багаж на вокзале, - сказал он, - и отправимся в пансион;
если у них будут свободные комнаты, мы пошлем за вещами швейцара.
- Как тебе угодно! - сухо сказала Милдред.
Она терпеть не могла упреков. Обиженно замкнувшись в высокомерном
молчании, она безучастно смотрела, как Филип готовится к отъезду. От
августовского солнца в тесной квартирке было жарко, улица дышала в
раскрытое окно зловонным зноем. Лежа в тесной больничной палате, в четырех
стенах, выкрашенных красной клеевой краской, Филип истомился по свежему
воздуху и по морской волне, бьющей в грудь пловца. Он чувствовал, что
сойдет с ума, если ему придется провести в Лондоне хотя бы одну ночь.
Милдред снова пришла в хорошее расположение духа, когда увидела улицы
Брайтона и толпы отдыхающих; по дороге в пансион оба они были в отличном
настроении. Филип поглаживал щечки ребенка.
- Мы покрасим их совсем в другой цвет, дайте только срок, - говорил он,
улыбаясь.
Подъехав к пансиону, они отпустили извозчика. Дверь открыла неряшливая
горничная; когда Филип спросил, есть ли свободные комнаты, она ответила,
что узнает, и позвала хозяйку. Сверху деловито спустилась толстая пожилая
женщина; она оглядела их испытующим оком, как положено людям ее профессии,
и спросила, что им угодно.
- Нам нужны две небольшие комнаты, а если у вас найдется детская
кроватка, поставьте ее в одну из них.
- К сожалению, у меня нет двух комнат. Есть большая комната на двоих, и
я могла бы поставить туда еще кроватку.
- Это нам, пожалуй, не подойдет, - сказал Филип.
- На той неделе я смогу дать вам еще одну комнату. В Брайтоне сейчас
полно, и приходится мириться с неудобствами.
- Филип, если это только на несколько дней, может, мы обойдемся? -
вставила Милдред.
- Нас больше устроили бы две комнаты. Вы не могли бы порекомендовать
другой пансион?
- Конечно, но не думаю, что у них дело обстоит лучше.
- Дайте мне все-таки адрес.
Пансион, который порекомендовала толстуха, находился на соседней улице,
и они пошли туда пешком. Филип ходил уже неплохо, хотя был еще слаб и ему
приходилось опираться на палку. Милдред несла ребенка. Часть пути они
прошли молча, но вдруг он заметил, что Милдред плачет. Это его разозлило,
и он решил не обращать на нее внимания, но она не дала ему этой
возможности.
- Одолжи мне платок. Я не могу достать свой из-за ребенка, - произнесла
она, отвернув лицо и всхлипывая.
Не говоря ни слова, он протянул ей носовой платок. Она вытерла глаза и,
так как он молчал, продолжала:
- Можно подумать, что я заразная!
- Пожалуйста, не устраивай сцен на улице.
- Это выглядит так странно, когда настаивают на отдельных комнатах. Что
они о нас подумают?
- Если бы они больше о нас знали, они, вероятно, поражались бы нашей
добродетели.
Она искоса на него поглядела.
- А ты не проговоришься, что мы не женаты? - поспешно спросила она.
- Нет.
- Отчего же ты не хочешь жить со мной в одной комнате, как будто мы
женаты?
- Милая, мне трудно тебе объяснить. Я не хочу тебя обижать, но я просто
не могу. Возможно, это глупо, бессмысленно, но это сильнее меня. Я так
тебя любил, что теперь... - Он прервал себя. - Ей-Богу же, тут ничего не
поделаешь.
- Нечего сказать, здорово ты меня любил!
Пансион, куда их направили, содержала суетливая старая дева с хитрыми
глазами и болтливым языком. Да, они могут получить одну большую комнату на
двоих (тогда им придется платить двадцать пять шиллингов в неделю с
каждого и еще пять шиллингов за ребенка) или же две небольшие комнаты, что
будет стоить на целый фунт дороже.
- За лишнюю комнату приходится брать много больше, - извиняющимся тоном
пояснила женщина, - ведь в крайнем случае я могу поставить вторую кровать
и в комнату для одного.
- Ничего, это нас не разорит. Как ты думаешь, Милдред?
- Ну что ж, пожалуй. Мне-то уж все равно! - откликнулась она.
Рассмеявшись, он кое-как замял разговор. Хозяйка пансиона послала за их
вещами, а они сели отдохнуть. У Филипа ныла нога, он рад был положить ее
на стул.
- Надеюсь, ты не возражаешь, что я сижу с тобой в одной комнате? -
вызывающе начала Милдред.
- Не будем ссориться, - мягко попросил он.
- Видно, ты очень богат, что можешь сорить деньгами.
- Не сердись. Уверяю тебя, только так мы и сможем жить вместе.
- Да, ты меня презираешь, в этом все дело.
- Что ты, какая ерунда. С чего бы я стал тебя презирать?
- Все у нас не так, как у людей.
- Почему? Разве ты меня любишь?
- Я? За кого ты меня принимаешь?
- Ты ведь не очень-то темпераментная женщина, верно?
- Это меня унижает, - сердито сказала она.
- На твоем месте я не стал бы считать себя униженным.
В пансионе жило человек десять. Ели они в узкой темной комнате за
длинным столом, во главе которого сидела хозяйка, раскладывавшая порции.
Кормили плохо. Хозяйка утверждала, что у нее французская кухня, - на самом
деле ее невкусно приготовленные соусы должны были скрывать скверное
качество продуктов; дешевая камбала выдавалась за дорогую, а мороженая
баранина - за ягненка. Кухня была маленькая, неудобная, к столу все
подавалось едва теплым. В пансионе жила скучная, претенциозная публика:
пожилые дамы с незамужними великовозрастными дочками; смешные, сюсюкающие
старые холостяки; малокровные конторщики средних лет со своими женами,
любившие поговорить о дочках, сделавших выгодную партию, и сыновьях,
занимавших отличные должности в колониях. За столом обсуждался последний
роман мисс Корелли; некоторые предпочитали картины лорда Лейтона полотнам
мистера Альма-Тадемы, другие - полотна мистера Альма-Тадемы - картинам
лорда Лейтона. Вскоре Милдред поведала дамам о своем романтическом браке с
Филипом, и он стал предметом всеобщего внимания: еще бы, ведь его знатная
семья отреклась от него и оставила без гроша за то, что он женился, не
кончив института; а отец Милдред, владевший крупным поместьем где-то в
Девоншире, невзлюбил Филипа и ничем не хотел им помочь. Вот почему им
приходится жить в дешевом пансионе и обходиться без няни для ребенка; но
им просто необходимы две комнаты - оба они привыкли к комфорту и не терпят
тесноты. Другие обитатели пансиона тоже приводили всяческие объяснения
своего пребывания здесь: один из холостяков всегда проводил отпуск в
"Метрополе", но он любит веселую компанию, а ее не найдешь в шикарных
отелях; пожилая дама с великовозрастной дочкой как раз в это время
ремонтировала свой прекрасный лондонский особняк и сказала дочке: "Гвенни,
милочка, этим летом мы не можем позволить себе больших расходов", -
поэтому им пришлось приехать сюда, хотя это совсем не то, к чему они
привыкли. Милдред чувствовала, что попала в избранное общество, а она
ненавидела грубое простонародье. Ей нравилось, чтобы джентльмены были
джентльменами в полном смысле этого слова.
"Если имеешь дело с джентльменами и леди, - говорила она, - я люблю,
чтобы это были настоящие джентльмены и леди".
Это замечание показалось Филипу несколько загадочным, но, когда он
услышал, как она повторяет его разным лицам, встречая при этом горячее
сочувствие, он пришел к заключению, что оно было непонятно ему одному.
Впервые Филип и Милдред проводили все время вдвоем. В Лондоне он не видел
ее целыми днями, а когда приходил домой, их развлекали разговоры о
домашних делах, о ребенке, о соседях, пока он не принимался за свои книги.
Теперь он бывал с ней весь день. После завтрака они спускались на пляж;
утро проходило незаметно - они купались и прогуливались по берегу. Вечер,
который они просиживали на набережной, уложив ребенка спать, тоже был
сносен - можно было слушать музыку и разглядывать непрерывный поток людей
(Филип забавлялся, строя разные догадки о прохожих и сочиняя о них
маленькие новеллы, - он научился отвечать Милдред, не слушая ее, так что
мысли его могли течь свободно). Но послеобеденное время тянулось долго и
скучно. Они сидели на пляже. Милдред повторяла, что надо попользоваться
вовсю "Доктором Брайтоном"; Филип не мог читать, так как она беспрестанно
о чем-нибудь разглагольствовала. Если он не обращал на нее внимания, она
негодовала:
- Ах, брось ты эту дурацкую книгу! Тебе вредно все время читать.
Забиваешь себе голову всякой чепухов, скоро совсем обалдеешь!
- Ерунда! - отвечал он.
- И потом, это с твоей стороны невежливо.
Выяснилось, что с ней трудно разговаривать. Она не умела
сосредоточиться даже на том, что говорит сама: если пробегала собака или
проходил человек в пестрой куртке, она не могла удержаться от замечания и
сразу забывала, что хотела сказать раньше. У нее была плохая память на
имена, и это ее раздражало: она часто останавливалась посреди разговора и
начинала ломать себе голову, вспоминая какое-нибудь имя. Иногда это ей так
и не удавалось, зато оно приходило ей на память потом, когда Филип говорил
уже о чем-то другом, тогда она прерывала его возгласом:
- Коллинз, вот как его звали! Я же знала, что в конце концов припомню.
Коллинз - совсем из головы вон. Помнишь, я забыла имя того человека?
Это выводило его из себя - значит, она его не слушает! Однако, когда он
молчал, она упрекала его в том, что он невежа; мозг у нее был совершенно
лишен способности отвлеченно мыслить, и стоило Филипу поддаться своей
страсти к обобщениям, как она, не стесняясь, показывала, что скучает. Она
часто видела сны, и на них у нее была хорошая память: сны она рассказывала
ежедневно со всеми подробностями.
Однажды утром Филип получил длинное письмо от Торпа Ательни. Тот
проводил отпуск на свой романтический лад, в котором, как всегда, было
немало здравого смысла. Вот уже десять лет он проделывал одно и то же. Он
увозил семью на хмельник в Кенте, поблизости от деревни, где родилась
миссис Ательни, и там все они три недели собирали хмель. Это позволяло им
побыть на свежем воздухе и одновременно - к великому удовольствию миссис
Ательни - немножко подработать; к тому же они обновляли узы, связывавшие
их с матерью-землей, на что особенно напирал сам мистер Ательни. Жизнь на
лоне природы придавала им новые силы; по словам Ательни, они словно
прикасались к животворному источнику, который возвращал им молодость,
крепость мышц и душевный покой; Филипу не раз приходилось слышать, как он
произносил по этому поводу самые фантастические и витиеватые речи. Теперь
Ательни приглашал его приехать к ним на денек; у него родились новые идеи,
как относительно Шекспира, так и о возможности исполнять серьезную музыку
на стеклянных стаканчиках, и он хочет поделиться ими с другом, а дети без
конца требуют, чтобы им подали дядю Филипа. Филип перечитал это письмо
после обеда, сидя на пляже возле Милдред. Он вспомнил миссис Ательни -
веселую мать многочисленного семейства, ее радушное гостеприимство и
неизменно хорошее настроение; не по годам серьезную Салли, ее забавную
материнскую манеру и авторитетный тон, ее длинные светлые косы и высокий
лоб; наконец, всю ватагу веселых, шумных, здоровых и красивых ребятишек.
Ему отчаянно захотелось к ним. Они обладали одним качеством, которого он
раньше не замечал в людях, - добротой. До сих пор ему это не приходило в
голову, но его, по-видимому, привлекала к ним их душевность и доброта.
Теоретически он в нее не верил: если мораль была всего-навсего житейской
необходимостью, добро и зло теряли всякий смысл. Но, хотя Филипу и
хотелось быть последовательным, тут он столкнулся с безыскусственной
добротой, простой и естественной, и он находил ее прекрасной. Погруженный
в раздумье, он медленно разорвал письмо на мелкие клочки; он не знал, как
ему поехать без Милдред, а ехать с ней он не хотел.
Стояла отчаянная жара, небо было безоблачно, и они нашли прибежище в
тенистом уголке. Ребенок сосредоточенно играл камешками на пляже: он то и
дело подползал к Филипу, протягивал ему камешек, потом снова отнимал и
осторожно клал на место. Девочка была поглощена своей загадочной и сложной
игрой, понятной лишь ей одной. Милдред спала. Она лежала, закинув голову,
приоткрыв рот и вытянув ноги; из-под нижней юбки некрасиво торчали
ботинки. Филип бессознательно скользнул по ней взглядом, потом стал
пристально всматриваться. Он вспоминал, как страстно ее любил, и
удивлялся, что сейчас совершенно к ней равнодушен. Мысль о такой перемене
причиняла ему тупую боль. Стало быть, все его страдания были напрасны.
Нечаянное прикосновение ее руки наполняло его восторгом; он жаждал
проникнуть к ней в душу, чтобы разделить с ней все помыслы и чувства; он
страдал, когда какое-нибудь ее слово показывало, как далеки они друг от
друга; его приводила в бешенство непреодолимая стена, отделявшая одну
человеческую личность от другой. Ему казалось трагичным, что прежде он ее
так безумно любил, а теперь разлюбил совсем. Иногда он ее просто
ненавидел. Она ничему не могла научиться, и уроки жизни прошли для нее
даром. Она сохранила все свои скверные привычки. Филипа глубоко возмущало
ее наглое обращение с прислугой в пансионе, работавшей не покладая рук.
Он стал обдумывать свои планы на будущее. К концу четвертого года
обучения он сдаст экзамены по акушерству, а еще через год получит диплом.
Быть может, ему удастся поехать тогда в Испанию. Он хотел увидеть картины,
которые знал только по фотографиям; в глубине души он верил, что Эль Греко
владеет тайной, имеющей особое для него значение; ему казалось, что, попав
в Толедо, он разгадает эту тайну. Потребности у него были скромные, и на
сотню фунтов он сможет прожить в Испании добрых полгода; если Макалистер
подбросит ему еще одно выгодное дельце, такой расход будет ему по силам. У
него потеплело в груди при мысли о прекрасных старинных городах и ржавых
равнинах Кастилии. Он был убежден, что жизнь способна дать ему больше, чем
дает сейчас, и верил, что в Испании она будет полнее. Возможно, что в
одном из этих старинных городов ему удастся заняться практикой - проездом
или постоянно там живет немало иностранцев, и, пожалуй, он обеспечит себе
кое-какой заработок. Но все это еще далеко; сперва он должен поработать в
больнице - это дает опыт и облегчает потом получение места. Ему хотелось
поступить судовым врачом на один из больших грузовых пароходов, которые не
слишком торопятся и дают человеку возможность повидать кое-что в портах,
куда они заходят. Он мечтал побывать в Азии: воображение рисовало ему
заманчивые картины Бангкока, Шанхая, прибрежных городов Японии; он видел
пальмы и раскаленную солнцем синь, темнокожих людей и пагоды; ароматы
Востока дурманили его. Сердце билось от страстного желания изведать
красоту и чудеса далеких стран.
Милдред проснулась.
- Кажется, я задремала, - сказала она. - Ах ты, гадкая девчонка, что ты
натворила! Вчера только надела на нее чистое платьице, а посмотри-ка, во
что она его превратила, Филип.
95
Вернувшись в Лондон, Филип перешел на практику в перевязочную
хирургического отделения. Хирургия интересовала его не так, как терапия,
которая больше опирается на опыт и оставляет простор воображению. Теперь
ему приходилось труднее, чем прежде. От девяти до десяти он слушал лекции;
в десять отправлялся в обход - промывать раны, снимать швы, менять
перевязки. Филип втайне гордился своим умением делать перевязки, и ему
приятно было выслушивать похвалы сестер. По определенным дням
производились операции; тогда он стоял посреди операционного зала в белом
халате, подавая хирургу инструмент или смывая губкой кровь. Когда операция
была сложная, зал наполнялся студентами, но, как правило, приходило всего
несколько человек, и тогда обстановка была интимнее и больше нравилась
Филипу. В те годы весь мир словно помешался на аппендиците и множество
больных ложилось на операционный стол; хирург, у которого проходил
практику Филип, соревновался с одним из своих коллег, кто быстрее удалит
аппендикс, сделав как можно меньший разрез.
В положенное время Филипа перевели в "Скорую помощь". Студенты,
проходившие хирургическую практику, работали по сменам; смена длилась три
дня, в течение которых студенты жили в больнице и питались в общей
столовой. Комната практиканта находилась на первом этаже, рядом с палатой
неотложной хирургии; там была складная кровать, днем убиравшаяся в шкаф.
Дежурный не мог отлучаться ни днем, ни ночью, принимая пострадавших. Почти
все время он проводил на ногах; по ночам не проходило и часа без того,
чтобы прямо над его головой не зазвонил колокол и его не подняли с
постели. Труднее всего, разумеется, приходилось в ночь на воскресенье,
особенно в те часы, когда закрывались питейные заведения. Полицейские
доставляли мертвецки пьяных, которым необходимо было сделать промывание
желудка; женщины, которые и сами-то были не очень трезвы, приходили с
пробитой головой или расквашенным носом - знаком мужнего рукоприкладства;
одни клялись, что подадут на изверга в суд, другие, напротив, стыдливо
уверяли, что произошел несчастный случай. Все, с чем мог справиться
дежурный практикант, он делал сам, но, если увечье было серьезным, он
посылал за дежурным хирургом; однако злоупотреблять этим не следовало:
хирург не очень-то радовался, если его вытаскивали с пятого этажа по
пустякам. Случаи бывали самые разные: от пореза на пальце до перерезанного
горла. Приходил мальчик с рукой, раздробленной станком; доставляли мужчин,
попавших под карету, детей, сломавших руку или ногу во время игры. Изредка
полицейские приносили самоубийц; однажды Филипу попался мертвенно-бледный
человек с блуждающим взглядом и огромной раной от уха до уха - несколько
недель он потом лежал в одной из палат под неусыпным наблюдением
полицейского; молчаливый, мрачный и озлобленный тем, что ему спасли жизнь,
он ничуть не скрывал, что снова попытается покончить с собой, как только
окажется на свободе. Палаты были набиты до отказа, и, когда полиция
доставляла пострадавшего, дежурный хирург не знал, как ему быть: отошлешь
больного в полицейский участок, а он там умрет, вот и жди ругательной
заметки в газетах; иногда трудно было отличить умирающего от мертвецки
пьяного. Филип старался подольше не ложиться спать - все равно приходилось
вскакивать чуть не каждый час; он засиживался в палате, болтая с ночной
сиделкой. Это была мужеподобная женщина с седыми волосами, которая
работала в этом отделении уже двадцать лет. Она любила свое дело - здесь
она была сама себе хозяйка, и ей не докучала сестра. Двигалась она
неторопливо, но была мастером своего дела и никогда не терялась в трудную
минуту. Неопытные студенты, которым часто не хватало выдержки, надеялись
на нее, как на каменную стену. Она перевидала на своем веку тысячи
студентов и не могла всех запомнить; каждого она звала "мистер Браун", а
когда кто-нибудь недовольно поправлял ее, она только кивала головой и
продолжала величать его "мистером Брауном". Филип любил посидеть с ней в
пустой комнате, где стояли лишь две набитые волосом кушетки, и послушать
при свете газового рожка ее рассказы. Она давно перестала видеть в
пациентах людей: для нее они были просто алкогольным отравлением,
переломом руки или перерезанным горлом. Пороки, страдания и жестокости
этого мира она принимала как должное; человеческие поступки не заслуживали
в ее глазах ни похвалы, ни порицания. При всем том она была не лишена
мрачного юмора.
- Помню одного самоубийцу, - рассказывала она Филипу, - он бросился в
Темзу. Его вытащили из воды и доставили сюда, а через десять дней он
заболел брюшным тифом оттого, что наглотался речной воды.
- Он умер?
- Конечно, умер. Я До сих пор не пойму, надо ли считать это
самоубийством или нет... Чудные типы эти самоубийцы. Помню одного
безработного; у него умерла жена, он заложил всю одежду и купил револьвер,
но так у него ничего и не вышло - только прострелил себе глаз и
поправился. А тут, извольте видеть, потеряв глаз и изуродовав себе лицо,
он пришел к убеждению, что мир вовсе не так уж плох, и жил потом в свое
удовольствие. Но вот что я приметила: люди никогда не накладывают на себя
руки из-за любви, как надо было бы ожидать, если послушать писателей; люди
кончают с собой потому, что им не на что жить. Ума не приложу, отчего это
так бывает.
- Может, потому, что деньги важнее любви, - неуверенно сказал Филип.
Мысли о деньгах в те дни поглощали Филипа. Он убедился в том, как мало
правды в легкомысленной поговорке, которую он и сам подчас повторял, будто
вдвоем прожить не дороже, чем одному, и его расходы начинали его
тревожить. Милдред была не очень-то хорошей хозяйкой, и они тратили не
меньше, чем если бы питались в ресторанах; ребенка надо было одевать, а
сама Милдред нуждалась в ботинках, зонтике и всяких других вещах, без
которых она никак не могла обойтись. Вернувшись из Брайтона, она объявила
о своем намерении искать работу, но ничего определенного не предприняла, а
вскоре простудилась и слегла недели на две. Поправившись, она сходила по
двум-трем объявлениям, но из этого ничего не вышло: то она опаздывала и
вакансия уже была занята, то работа казалась ей непосильной. Однажды
подвернулось подходящее место, но платили только четырнадцать шиллингов в
неделю, а она считала, что заслуживает большего.
- Нельзя, чтобы тобой помыкали, - заявила она. - Никто тебя уважать не
станет, если согласишься работать за гроши.
- Четырнадцать шиллингов - не такие уж гроши, - сухо заметил Филип.
Он поневоле думал о том, как пригодились бы дома эти четырнадцать
шиллингов, а Милдред стала намекать, что не может получить работы из-за
того, что у нее нет приличного платья для переговоров с хозяевами. Он
купил ей новое платье, и она сделала еще одну или две попытки найти место,
но Филип понял, что все это несерьезно. Ей просто лень было работать.
Единственным способом выйти из денежных затруднений была игра на бирже, и
ему очень хотелось повторить удачный летний опыт, но разразилась война с
Трансваалем, и южноафриканские акции никто не покупал. Макалистер сообщил
ему, что через месяц генерал Редверс Буллер вступит в Преторию и тогда на
бирже будет бум. Оставалось набраться терпения и ждать. Пока что нужно,
чтобы англичане отступили, тогда акции упадут и можно будет их прикупить.
Филип стал прилежно читать финансовый отдел своей газеты. Он сделался
нервным и раздражительным. Разок-другой он резко осадил Милдред, а, так
как она не обладала ни терпением, ни тактом и отвечала запальчиво, дело у
них кончалось ссорой. Филип всегда извинялся потом за грубость, но Милдред
была злопамятна и дулась по нескольку дней. Всем своим поведением она
начинала действовать ему на нервы: и тем, как держала себя за столом, и
неряшливостью, с которой разбрасывала в гостиной предметы своего туалета.
Филипа волновала война - утром и вечером он с жадностью читал газеты; ее
же не интересовало ничто. Она познакомилась с несколькими соседками, и
одна из них спросила, не хочет ли она, чтобы к ним зашел священник.
Милдред носила обручальное кольцо и именовала себя миссис Кэри. У них на
стенах висело несколько рисунков, сделанных Филипом в Париже - обнаженные
фигуры двух женщин и Мигеля Ахурии, крепко стиснувшего кулаки и упершегося
ногами в землю. Филип берег эти рисунки - они были его лучшими работами и
напоминали о счастливых днях. Милдред давно уже на них косо посматривала.
- Мне бы очень хотелось, Филип, чтобы ты снял эти картинки, - сказала
она наконец. - Вчера заходила миссис Формен из дома тринадцать, и я не
знала, куда глаза девать. Она так на них уставилась!
- А что в них плохого?
- Сплошное неприличие! Это просто гадость - держать на стенах картинки
с голыми людьми. И для ребенка нехорошо. Девочка уже начинает понимать.
- Как ты можешь говорить такие пошлости?
- Пошлости? Если хочешь знать, меня просто стыд берет. Я тебе ни слова
не говорила, но ты думаешь, мне приятно целый день глазеть на голых баб?
- Неужели у тебя совсем нет чувства юмора? - сухо спросил он.
- При чем тут чувство юмора? Вот возьму, да и сниму их сама. Гадость
это, и больше ничего, вот что я тебе скажу.
- А меня не интересует, что ты скажешь. Я запрещаю тебе трогать эти
рисунки.
Когда Милдред на него злилась, она вымещала злость на ребенке. Девочка
привязалась к Филипу не меньше, чем он к ней, и величайшим ее
удовольствием было забираться по утрам к нему в комнату (ей шел второй
год, и она довольно хорошо ходила) и влезать с его помощью к нему на
постель. Когда Милдред ей это запретила, бедная девчушка горько
расплакалась. В ответ на уговоры Филипа Милдред отвечала:
- Я совсем не желаю, чтобы она привыкала Бог знает к чему.
А если он продолжал настаивать, она добавляла:
- Не твое дело, это мой ребенок. Послушать тебя, можно подумать, что ты
ей отец! Я мать, и мне виднее, что ей можно и чего нельзя!
Ее глупость раздражала Филипа, но теперь он был так равнодушен к
Милдред, что ей редко удавалось вывести его из себя. Он привык к ней.
Наступило Рождество, а с ним - несколько свободных дней для Филипа. Он
принес ветки остролиста и украсил ими комнаты, а в рождественское утро
сделал Милдред и ребенку маленькие подарки. Традиционная индюшка была бы
слишком велика для двоих, - Милдред зажарила цыпленка и разогрела
рождественский пудинг, купленный в соседней лавке. Они разорились на
бутылку вина. После обеда Филип закурил трубку и устроился в кресле у
огня; захмелев с непривычки, он забыл на время о денежных заботах, которые
не покидали его теперь ни на минуту. Он испытывал полное довольство. Вошла
Милдред; она сказала, что ребенок хочет поцеловать его на ночь, и,
улыбнувшись, он пошел к ней в спальню. Филип велел девочке спать, потушил
газ и, оставив на всякий случай дверь открытой, вернулся в гостиную.
- Куда ты хочешь сесть? - спросил он у Милдред.
- Ты сиди в кресле. Я сяду на пол.
Когда он уселся, она устроилась у огня, прислонившись к его коленям. Он
вспомнил, что так они сидели в ее квартирке на Воксхолл-Бридж-роуд, но
теперь роли переменились; тогда на полу сидел он, и его голова покоилась
на ее коленях. Как страстно он в то время ее любил! В нем пробудилась
нежность, какой он давно к ней не чувствовал. На шее у себя он все еще
ощущал мягкие ручки ребенка.
- Тебе удобно? - спросил он.
Она подняла на него глаза, чуть улыбнулась и кивнула.
Мечтательно глядели они на огонь, не говоря ни слова. Потом она
повернулась и посмотрела на него с любопытством.
- Знаешь, - сказала она вдруг, - ты ведь не поцеловал меня ни разу с
тех пор, как я сюда переехала.
- А тебе этого хочется? - улыбнулся он.
- Наверно, я тебе больше не нравлюсь?
- Я к тебе очень привязан.
- Ты куда больше привязан к ребенку.
Он не ответил, и она прижалась щекой к его руке.
- Ты на меня больше не сердишься? - спросила она, не поднимая глаз.
- За что я на тебя должен сердиться?
- Я никогда не любила тебя так, как сейчас. Только пройдя через огонь,
я научилась тебя любить.
Филипа передернуло, когда он услышал эту фразу: Милдред явно вычитала
ее из дешевых романов, которые поглощала пачками. Он подумал о том, имеют
ли эти слова для нее какой-нибудь смысл - может быть, она просто не умеет
выразить свои чувства, не прибегая к высокопарному языку "Фэмили геральд".
- Странно жить вместе так, как мы живем.
Он долго не отвечал, и снова наступило молчание; наконец он заговорил,
словно никакой паузы не было:
- Не сердись на меня. Тут уж ничего не поделаешь, Помню, я считал, тебя
злой и жестокой потому, что ты поступала так, как тебе хотелось, но это
было глупо с моей стороны. Ты меня не любила, и попрекать тебя этим
нелепо. Мне казалось, я сумею заставить тебя полюбить, но теперь я знаю,
что это было невозможно. Понятия не имею, откуда берется любовь, но,
откуда бы она ни бралась, в ней-то все и дело, а если ее нет, нельзя ее
вызвать ни лаской, ни великодушием, ни чем бы то ни было еще.
- А я думаю, что если бы ты когда-нибудь меня любил, то, наверно, любил
бы и сейчас.
- Я тоже так думал. Помню, мне казалось, что любовь моя будет вечной и
лучше умереть, чем жить без тебя; мне даже хотелось, чтобы поскорей
наступило время, когда ты увянешь, постареешь, никому больше не сможешь
нравиться и будешь только моей.
Милдред промолчала, но скоро она поднялась и сказала, что ложится
спать.
Она робко улыбнулась.
- Сегодня Рождество, Филип, неужели ты не поцелуешь меня на прощание?
Он рассмеялся, чуть-чуть покраснел и поцеловал ее. Она ушла к себе в
спальню, а он взялся, за книгу.
96
Кризис наступил через две или три недели. Поведение Филипа довело
Милдред до полного исступления. В ней боролись самые противоречивые
чувства, и она легко переходила от одного настроения к другому. Милдред
подолгу оставалась одна, угрюмо размышляя о своем положении. Она не смогла
бы выразить своих ощущений словами, да и не отдавала себе в них ясного
отчета, но некоторые обстоятельства приобретали в ее глазах преувеличенное
значение, и она не переставала о них думать. Милдред никогда не понимала
Филипа, и он ей не особенно нравился, но ей приятно было иметь с ним дело
- она считала его джентльменом. Ей очень импонировало, что его отец был
врачом, а дядя священником. Она его немножко презирала за то, что он
позволял ей водить себя за нос, и в то же время ей всегда было как-то не
по себе в его обществе - с ним ей приходилось все время следить за собой;
она чувствовала, что ему не нравятся ее манеры.
В первые дни, когда она только что переехала в маленькую квартирку в
Кеннингтоне, она была сама не своя от усталости и стыда. Она радовалась,
что ее не трогают. Хорошо было не думать о том, что надо платить за
квартиру, не надо выходить на улицу в любую погоду, можно спокойно
полежать в постели, если тебе нездоровится. Прошлая жизнь ей была
ненавистна. До чего же противно быть услужливой и подобострастной! Она и
теперь еще плакала от жалости к себе, вспоминая грубость мужчин и
невоздержанность их речи. Впрочем, она вспоминала об этом не часто,
Милдред была признательна Филипу за то, что он ее спас, а когда ей
приходило на память, как искренне он ее любил и как плохо она с ним
обошлась, она даже испытывала угрызения совести. Вознаградить его было так
просто. Ей бы это ничего не стоило. Она удивилась, когда он не ответил на
ее заигрывание, но сперва только пожала плечами: пусть себе задается, если
хочет, - ей все равно; скоро сам будет к ней приставать, тогда придет ее
черед капризничать; если он думает, что для нее это такое уж лишение, он
жестоко ошибается. Милдред не сомневалась в своей власти над ним. Он был
чудак, но она знала его как облупленного. Он часто с ней" ссорился и
клялся, что никогда больше не придет, но через несколько дней ползал на
коленях, моля о прощении. Ей очень приятно было вспоминать, что он перед
ней пресмыкался. Он готов был целовать землю, по которой она ступала. Она
видела его в слезах. Она-то уж знает, как с ним себя вести - не обращать
на него никакого внимания; делать вид, будто не замечаешь его вспышек;
безжалостно оставлять его одного. Глядишь, и он снова будет валяться у нее
в ногах. Она добродушно посмеивалась втихомолку, думая о том, как он,
бывало, унижался перед ней. Теперь она перебесилась. Она уже знала мужчин
и больше не желала иметь с ними дела. Ничего, теперь для нее сойдет и
Филип. В конце концов он джентльмен в полном смысле слова, а это ведь
теперь редкость. Так или иначе, ей некуда торопиться, и она навязываться
не будет. Ее радовало, что он так нежен к ребенку, хоть это ее порядком и
забавляло: смешно, что чужой ребенок ему так дорог. Да, он чудак,
форменный чудак.
Но кое-что ее удивляло. Она привыкла, чтобы он ей угождал; в прежние
дни он готов был ради нее на все; одно ее слово могло повергнуть его в
уныние или привести в восторг. За последний год он переменился, и, по ее
мнению, далеко не к лучшему. Ей и в голову не приходило, что перемена
могла коснуться его чувств; она была уверена, что он только делает вид,
будто не обращает внимания на ее дурное настроение. Иногда ему хотелось
читать, и он просил ее помолчать; она не знала, рассердиться ей или
надуться, и от неподдельного удивления не делала ни того, ни другого.
Затем произошел разговор, в котором он сообщил ей, что их отношения должны
остаться платоническими; вспомнив один эпизод из прошлого, она решила, что
он боится, как бы она не забеременела. Милдред постаралась его успокоить.
Но это не помогло. Такой женщине, как она, трудно было поверить, что
мужчина может быть равнодушен к вопросам пола, которые ее поглощали
целиком; в ее жизни отношения с мужчинами были вполне определенными: она
не могла допустить, что у мужчин могут быть и другие интересы. Ей даже
пришло в голову, что Филип влюбился; она стала следить за ним, подозревая
сестер в больнице и женщин, с которыми он встречался на стороне, но
искусные расспросы привели ее к выводу, что в семействе Ательни не крылось
никакой опасности; она убедилась также и в том, что Филип, подобно
большинству медиков, просто не считает сестер, с которыми сталкивается на
работе, женщинами. Ему казалось, что от них слегка попахивает йодоформом,
Филип не получал писем и не хранил женских фотографий. Если он в
кого-нибудь и влюбился, он очень ловко это скрывал: на все вопросы Милдред
он отвечал с полной откровенностью, по-видимому, не подозревая у нее
никаких задних мыслей.
"Как-то непохоже, что он влюбился в другую", - сказала она себе в конце
концов.
Это ее утешило: в таком случае он, разумеется, все еще любит ее, но его
поведение становилось тогда совершенно загадочным. Если он собирается
обходиться с ней таким образом, зачем он предложил ей переселиться к нему?
Это было противоестественно. Такие понятия, как жалость, благородство или
доброта, были ей недоступны. Все ее рассуждения сводились к тому, что
Филип чудак. Потом она вообразила, что он корчит из себя рыцаря; ее голова
была забита ходульными сентенциями из бульварных романов, и она находила
возвышенные объяснения тому, как он себя ведет. Ее воображение было
напичкано историями роковых недоразумений между влюбленными и очищения
огнем, образами угнетенной невинности, замерзающей на улице в студеную
рождественскую ночь. Она твердо решила положить конец его глупостям во
время поездки в Брайтон: они останутся одни, все будут считать их мужем и
женой, а кроме того, там будут прогулки по берегу моря и оркестр. Когда
она убедилась в том, что Филипа нельзя заставить спать с ней в одной
комнате, а он заговорил с ней тоном, какого она никогда еще от него не
слышала, Милдред вдруг поняла, что он и в самом деле к ней равнодушен. Это
ее потрясло. Она вспомнила все, что он говорил ей когда-то и как
самозабвенно ее любил. Она была вне себя от унижения и злобы, но ей
помогла врожденная наглость. Пусть не воображает, будто она в него
влюблена, - как бы не так! Порой она его ненавидела, ей до смерти хотелось
его унизить, но она чувствовала себя совершенно беспомощной: она больше не
имела над ним власти. Понемногу он стал действовать ей на нервы.
Разок-другой она поплакала. Разок-другой постаралась быть с ним особенно
ласковой; но, как только она брала его под руку, когда они прогуливались
по вечерам вдоль пляжа, он находил какой-нибудь предлог, чтобы освободить
свою руку, точно ее прикосновение было ему противно. Все это казалось ей
просто непостижимым. Она сохраняла некоторое влияние на него только
благодаря ребенку, к которому он, по-видимому, все больше и больше
привязывался; стоило ей шлепнуть или толкнуть девочку, и он белел от
злости; былая нежность появлялась в его глазах только тогда, когда он
видел ее с ребенком на руках. Она это заметила, когда ее снимал фотограф
на пляже, и потом часто брала при Филипе ребенка на руки.
Когда они вернулись в Лондон, Милдред стала искать работу, которую, как
она уверяла, совсем нетрудно было найти. Теперь она не хотела больше
зависеть от Филипа; она предвкушала, с каким торжеством объявит ему, что
переезжает от него в собственную комнату и забирает ребенка. Но, когда
дошло до дела, у нее на это не хватило духу. Она отвыкла от долгого
рабочего дня, ей не хотелось быть на побегушках у заведующей, и все ее
нутро бунтовало при мысли, что ей снова придется надеть форму. Соседям она
объяснила, что они с Филипом люди состоятельные; она уронит себя в их
глазах, если станет известно, что ей пришлось поступить на работу.
Сказалась и ее врожденная лень. Она и не думала уходить от Филипа: к чему
это, пока он согласен ее содержать? Правда, с деньгами у них было
туговато, но кровом и пищей она была обеспечена, а его дела могли
измениться к лучшему. Его дядя уже старик, может умереть каждый день, и
тогда Филипу кое-что останется; впрочем, даже сейчас ей жилось лучше, чем
если бы она надрывалась с утра до ночи за несколько жалких шиллингов в
неделю. Милдред относилась к поискам работы с прохладцей; она еще
продолжала читать объявления в газете, но только для того, чтобы показать,
как она хочет трудиться, если, конечно, подвернется что-нибудь стоящее. По
временам ее охватывал страх, что Филипу надоест ее содержать. У нее сейчас
не было над ним никакой власти, и она считала, что он разрешает ей
оставаться здесь только из любви к ребенку. Эта черная мысль точила ее
беспрестанно; она клялась себе, что в один прекрасный день заплатит ему за
все. Разве можно примириться с тем, что он ее больше не любит. Но она его
заставит! Самолюбие ее было задето, и порою ее до странности тянуло к
Филипу. Он был так холоден, что она готова была рвать и метать. Теперь она
думала о нем беспрестанно. Она считала, что он к ней плохо относится, и не
понимала, в чем ее вина. Она то и дело твердила себе, что
противоестественно жить так, как живут они. Ей казалось, что, если бы дело
обстояло иначе и она бы забеременела, он бы непременно на ней женился.
Каким бы он ни был чудаком, он был джентльменом в полном смысле слова.
Этого у него не отнимешь. В конце концов эта мысль превратилась у нее в
навязчивую идею - она твердо решила добиться перемены в их отношениях. Он
ее даже не целовал, а ей этого хотелось: она еще помнила горячее
прикосновение его губ. Воспоминания непривычно ее волновали. Она подолгу
не сводила глаз с его рта.
Однажды вечером в начале февраля Филип сказал ей, что пойдет обедать к
Лоусону - тот устраивал в мастерской вечеринку по случаю дня рождения - и
вернется поздно; Лоусон купил в кабачке на Бик-стрит несколько бутылок их
любимого пунша, и они надеялись весело провести вечер. Милдред спросила,
будут ли там женщины, Филип ответил, что приглашены только мужчины; они
просто посидят, поболтают и покурят. Милдред казалось, что им будет не
очень-то весело; будь она художником, она непременно пригласила бы с
полдюжины натурщиц. Она легла спать, но заснуть не могла, и вдруг ее
осенило: она встала и заперла входную дверь на задвижку. Филип вернулся
около часа ночи, Милдред услышала, как он выругался, найдя дверь запертой.
Она поднялась с постели и открыла дверь.
- Зачем ты заперлась? - сказал он. - Извини, что я тебя поднял.
- Я оставила дверь открытой. Понять не могу, что с ней случилось.
- Иди скорей обратно в постель, а то простудишься.
Он вошел в гостиную и зажег газ. Она последовала за ним и подошла к
камину.
- Хочу погреть ноги. Они совсем заледенели.
Он сел и стал снимать ботинки. Глаза его блестели, щеки пылали. Она
подумала, что он выпил.
- Тебе было весело? - спросила она с улыбкой.
- Да, я чудесно провел время.
Филип был совершенно трезв, но все еще возбужден веселыми разговорами и
смехом. Этот вечер напомнил ему жизнь в Париже. У него было отличное
настроение. Он вынул из кармана трубку и набил ее.
- Разве ты не собираешься лечь? - спросила она.
- Пока нет. Сна ни в одном глазу. Лоусон был великолепен. С самого
моего прихода и до конца вечера он слова никому не дал сказать.
- О чем же вы говорили?
- А Бог его знает о чем! Обо всем на свете. Поглядела бы ты, как мы
кричали наперебой во все горло и никто друг друга не слушал.
Филип рассмеялся от удовольствия при одном воспоминании, и Милдред тоже
рассмеялась. Она была уверена, что он выпил больше, чем следует. На это
она как раз и рассчитывала. Уж она-то знала мужчин.
- Можно мне сесть? - спросила она.
Не успел он ответить, как она уже сидела у него на коленях.
- Если ты не собираешься ложиться, тебе лучше накинуть халат, - заметил
он.
- Ничего, мне приятно и так. - Обняв его за шею и прижавшись щекой к
его щеке, она спросила: - Отчего ты со мной такой нехороший?
Он попытался встать, но она его не пустила.
- Я люблю тебя, Филип.
- Не болтай чепухи.
- Это не чепуха, это правда. Я без тебя жить не могу. Я хочу тебя.
Он освободился от ее объятий.
- Пожалуйста, отойди. Не валяй дурака и не ставь меня в идиотское
положение.
- Я люблю тебя, Филип. Я тебе сделала много плохого, дай мне это
загладить. Так больше продолжаться не может, это противно человеческой
натуре.
Ему удалось соскользнуть с кресла, и она осталась одна.
- Поздно!
Она разразилась душераздирающими рыданиями.
- Но почему? Как ты можешь быть таким жестоким?
- Наверно, я тебя слишком любил. Страсть перегорела без остатка. Самая
мысль о близости приводит меня в ужас. Я не могу на тебя сейчас смотреть,
не вспоминая и Эмиля, и Гриффитса. Тут уж ничего не поделаешь: наверно,
все дело в нервах.
Она схватила его руку и осыпала ее поцелуями.
- Не смей! - закричал он.
Она снова упала в кресло.
- Я больше так не могу. Если ты меня не любишь, я лучше уйду.
- Не дури, тебе некуда уйти. Можешь тут жить, сколько захочешь, но лишь
при одном условии: мы будем друзьями и только.
Тогда она вдруг перестала изображать неутоленную страсть и засмеялась
мягким, вкрадчивым смешком. Подбежав к Филипу, она прижалась к нему. Голос
ее стал тихим и заискивающим.
- Ну, не будь же глупышкой! Ты, видно, просто боишься. Ты еще не
знаешь, какой я могу быть хорошей.
Она потерлась щекой о его лицо. Ее улыбка показалась Филипу
отвратительным оскалом, а чувственный блеск ее глаз вызывал у него ужас.
Он отшатнулся.
- Ни за что! - сказал он.
Но она его не отпускала. Ее губы искали его рот. Он схватил ее руки, с
силой оторвал их от себя, оттолкнув ее прочь.
- Ты мне противна, - сказал он.
- Я?
Чтобы удержаться на ногах, она схватилась одной рукой за каминную
полку. Мгновение она смотрела на него молча, на щеках у нее выступили
красные пятна. Она грубо и злобно захохотала.
- Ах, это я тебе противна?..
Она остановилась, перевела дух, а потом вылила на него целый поток
бешеной брани. Она кричала истошным голосом. Она ругала его всеми
похабными словами, какие могла припомнить. Она выкрикивала такие
непристойности, что просто ошеломила Филипа; она ведь всегда была до того
жеманной и так возмущалась всякой грубостью, - ему и в голову не
приходило, что ей известна такая грязная ругань. Она подбежала и
приблизила свое лицо чуть не вплотную к его лицу. Черты ее были искажены
ненавистью, она захлебывалась и брызгала слюной.
- Я тебя никогда не любила, ни единой минуты, я только водила тебя за
нос, с тобой была такая тоска, у меня от тебя челюсти сводило со скуки, я
тебя ненавидела, я бы не позволила тебе и пальцем меня коснуться, если бы
не деньги; меня мутило, когда ты меня целовал, как мы над тобой смеялись,
Гриффитс и я! Какой же ты болван! Болван! Болван!
И она снова разразилась отвратительной руганью. Она обвиняла его во
всех пороках; кричала, что он скупердяй, сквалыга, что с ним помрешь от
тоски, что он чванный эгоист. Она злобно насмехалась над всем, что ему
было дорого. Наконец она повернулась к двери, истерически выкрикивая
обидные, грязные слова. Схватившись за ручку двери, она распахнула ее
настежь. Потом повернулась и бросила ему в лицо оскорбление, которое, как
она знала, одно только и могло причинить ему боль. Она вложила в это слово
всю свою ярость, весь свой яд. Она выплюнула ему в лицо:
- Калека!
97
Наутро Филип вскочил как ужаленный, чувствуя, что проспал, и, взглянув
на часы, увидел, что уже девять. Он встал и побежал на кухню за горячей
водой для бритья. Милдред не было видно, вчерашняя посуда лежала немытой в
раковине. Он постучал к ней в дверь.
- Милдред, проснись. Уже очень поздно.
Но она не отозвалась, даже когда он постучал громче, и Филип решил, что
она дуется. Он слишком спешил, чтобы с ней объясняться. Поставив кипятить
воду, он окунулся в ванну - ее всегда наливали с вечера, чтобы вода успела
согреться. Филип рассчитывал, что, пока он одевается, Милдред приготовит
завтрак и накроет стол в гостиной. Она так поступала и раньше, когда
бывала не в духе. Но в квартире была тишина, Милдред не было слышно, и
Филип понял, что, если он хочет позавтракать, ему надо позаботиться о еде
самому. Он рассердился, что она подводит его как раз в то утро, когда он
проспал. Филип уже оделся, а Милдред все не показывалась, хотя и слышно
было, как она ходит у себя в комнате. По-видимому, она вставала. Он
приготовил себе чай и хлеб с маслом, проглотил завтрак, пока надевал
ботинки, спустился с лестницы и переулком выбежал на улицу, где
останавливался его трамвай. Глазами он пробегал газетные афиши у киосков,
где печатались сообщения с театра войны, но мысли его были поглощены
ночной ссорой. Теперь, когда он выспался и отошел, вся сцена показалась
ему карикатурной; наверно, он и сам был изрядно смешон, но ведь чувству не
прикажешь, а в ту минуту он целиком был во власти своих чувств. Он был зол
на Милдред за то, что она поставила его в такое дурацкое положение; потом
снова с удивлением припомнил ее припадок ярости и площадную брань;
оскорбление, брошенное ею напоследок, и сейчас заставило его покраснеть,
но он сразу же презрительно пожал плечами. Он давно знал, что всякий, кто
на него сердится, не упустит случая поиздеваться над его хромотой. В
больнице он не раз подмечал, как люди передразнивают его походку, -
правда, не открыто, как когда-то в школе, а у него за спиной. Теперь он
понимал, что тут даже нет злого умысла, просто человек - животное,
склонное к подражанию, да и чем еще так легко рассмешить окружающих? Филип
все понимал, но примириться с этим не мог.
Он с удовольствием окунулся в работу. Палата показалась ему приветливой
и уютной. Сестра, встретив его, деловито улыбнулась.
- Вы сегодня здорово опоздали, мистер Кэри.
- Кутнул вчера вечером.
- Оно и видно.
- Благодарю.
Посмеиваясь, он подошел к первому из своих больных - мальчику,
страдавшему волчанкой, - и снял повязку. Мальчик обрадовался, а Филип,
накладывая свежую повязку, стал над ним подшучивать. Филип был любимцем
всей палаты: он ласково обращался с больными, и у него были нежные чуткие
руки, которые не причиняли боли, - другие практиканты бывали грубоваты и
недостаточно внимательны. Филип поел с приятелями в студенческой столовой;
его скромная трапеза состояла из булочки с маслом, которую он запил чашкой
какао; разговор шел о войне. Кое-кто из бывших студентов отправился на
фронт, но военные власти были придирчивы и не брали тех, кто не прошел
практики в больнице. Один из собеседников высказал мысль, что, если война
затянется, будут рады каждому, кто имеет диплом врача. Но, по мнению всех,
война должна была через месяц кончиться; теперь, когда там появился
фельдмаршал Роберте, дела быстро пойдут на лад. Такого же мнения держался
и Макалистер; он сказал Филипу, что им следует быть начеку и купить акции
до того, как будет заключен мир. Тогда на бирже непременно поднимется
паника и они смогут подзаработать. Филип поручил Макалистеру купить ему
акции, как только подвернется подходящий случай. Тридцать фунтов
стерлингов, доставшиеся ему летом, разожгли его аппетит, и теперь ему
хотелось увеличить свой капитал еще сотни на две.
Кончив работу, он вернулся на трамвае в Кеннингтон. Его интересовало,
как будет вести себя в этот вечер Милдред. Противно, если она решит дуться
и перестанет с ним разговаривать. Вечер был теплый не по сезону, и даже на
безрадостных улицах южного Лондона чувствовалось весеннее томление: в
феврале природа полна беспокойства после долгих месяцев зимы, растения
просыпаются от сна и даже в самой земле словно слышится шорох -
предвестник весны, пробуждения, начало извечного круговорота. Филип охотно
поехал бы дальше: ему противно было возвращаться домой и хотелось подышать
воздухом, но внезапно его охватило такое желание увидеть ребенка, что даже
сердце заныло; он улыбнулся, представляя себе, как девочка, радостно
лепеча, заковыляет ему навстречу. Его удивило, когда, дойдя до дома и
машинально взглянув на свои окна, он не увидел в них света. Он поднялся по
лестнице и постучал - никто не откликнулся. Когда Милдред уходила из дому,
она оставляла ключ под половиком, там он его и нашел. В гостиной он зажег
спичку. Что-то случилось, он не сразу понял, что именно; он зажег газ -
свет залил комнату, и он огляделся. У него замерло сердце. Квартира была
разгромлена. Все, что в ней находилось, было намеренно уничтожено. Вне
себя от ярости он бросился в комнату Милдред. Там было темно и пусто. Он
зажег свет и увидел, что нет ни ее вещей, ни вещей ребенка (входя в
квартиру, он заметил, что на площадке не было детской коляски, но подумал,
что Милдред пошла с ребенком погулять). Все вещи на умывальнике были
разбиты, сиденья обоих стульев разрезаны крест-накрест ножом, подушка
вспорота, в простынях и одеяле прорваны огромные дыры, зеркало,
по-видимому, расколото молотком. Филип был потрясен. Он прошел в свою
комнату - там тоже царил хаос. Таз и кувшин были разбиты, зеркало - в
осколках, постельное белье превращено в лохмотья. Милдред проковыряла в
подушке дыру, в которую можно было просунуть руку, и пустила пух по всей
комнате. Одеяло она истыкала ножом. На туалетном столике стояли фотографии
матери Филипа - рамки были сломаны, стекла разлетелись вдребезги. Филип
заглянул в кухоньку. То, что можно было разбить, было разбито, - стаканы,
формы для пудинга, тарелки, блюда...
Филип был ошеломлен. Милдред не оставила даже письма - свою ярость она
выразила этим разгромом; он представил себе ее застывшее лицо, когда она
все это проделывала. В гостиной он огляделся снова. Он был так изумлен,
что уже не сердился. С любопытством он разглядывал кухонный нож и угольный
молоток, забытые ею на столе. Потом он заметил в камине большой столовый
нож - он тоже был сломан. Милдред понадобилось немало времени, чтобы все
это уничтожить! Его портрет, нарисованный Лоусоном, зиял со стены
уродливыми отверстиями, изрезанный крест-накрест. Его собственные рисунки
были искромсаны на куски; фотокопии "Олимпии" Мане, "Одалиски" Энгра и
"Филиппа IV" - уничтожены ударами угольного молотка. Скатерть, занавески,
сиденья обоих кресел - все было в дырах. Вся обстановка была вконец
испорчена. Над столом, за которым занимался Филип, висел на стене
маленький персидский коврик, подаренный ему Кроншоу. Милдред терпеть его
не могла.
- Если это ковер, ему место на полу, - говорила она, - но это просто
грязная, вонючая тряпка, вот и все.
Ее бесило, когда Филип ей говорил, что коврик содержит разгадку
величайшей тайны. Она думала, что он над ней издевается. Она трижды
распорола ножом персидский коврик - это потребовало с ее стороны немалых
усилий, - и теперь от него остались лоскутья. У Филипа было несколько
белых с синим тарелок; они не представляли никакой ценности, он покупал их
по одной, очень дешево, но у него были связаны с ними дорогие
воспоминания. Пол был усеян их осколками. Корешки книг были изрезаны
ножом, и Милдред не поленилась вырвать листы из непереплетенных
французских книг. Осколки безделушек с камина валялись в очаге. Все, что
могли истребить нож и молоток, было истреблено.
Пожитки Филипа нельзя было бы продать и за тридцать фунтов, но его
связывала с ними долгая дружба; Филип был домоседом и привязался к своим
вещам потому, что они окружали его постоянно; он гордился своим скромным
жилищем и, почти ничего не истратив, сделал его уютным и не таким, как у
других. Он в отчаянии опустился в кресло, спрашивая себя, как она могла
таить в себе столько жестокости. Внезапный страх заставил его вскочить и
броситься в коридор, где стоял шкаф с одеждой. Открыв его, он вздохнул с
облегчением. Вероятно, Милдред о нем забыла, и одежда осталась нетронутой.
Вернувшись в гостиную и обозревая царящий в ней хаос, Филип раздумывал,
что ему делать. У него не хватило духа взяться за уборку; к тому же в доме
не было еды, а ему хотелось есть. Он вышел что-нибудь купить. По дороге он
успокоился. Только при мысли о ребенке у него сжималось сердце: он
подумал, будет ли девочка по нему скучать; сперва немножко поскучает, а
через неделю забудет; зато он был рад, что избавился от Милдред. Мысль о
ней вызывала у него не злобу, а невыносимую скуку.
- Дай Бог, чтобы я никогда ее больше не увидел, - произнес он вслух.
Ему оставалось только отказаться от квартиры, и он решил заявить об
этом на следующее же утро. У него не хватило бы средств привести все в
прежний вид, к тому же денег оставалось так мало, что пора было подыскать
квартиру еще дешевле. Ему хотелось отсюда уехать. Его давно уже тревожило,
что он много платит за квартиру, а теперь с этими стенами было связано
воспоминание о Милдред. Филип был человек нетерпеливый и не знал покоя,
пока не осуществлял того, что задумал; на следующий же день он пригласил
торговца старой мебелью, который предложил ему три фунта за все его
испорченное и целое имущество; через два дня он переселился в тот дом
напротив больницы, где снимал комнаты, когда поступил в институт. Хозяйка
этого дома была славная женщина. Он занял комнату под самой крышей за
шесть шиллингов в неделю; это была крошечная каморка с одним окном,
выходившим на соседний двор, но теперь все его пожитки состояли из одежды
и ящика с книгами, и он радовался, что устроился дешево.
98
А затем случилось так, что на судьбе Филипа Кэри, которая имела
значение только для него самого, отразились события, захватившие всю его
страну. В те дни творилась история, в борьбу вступили грозные силы -
казалось бы, что им за дело до жизни незаметного студента-медика? Сражение
за сражением - Магерсфонтейн, Коленсо, Спайон-Коп - были проиграны золотой
молодежью; эти поражения унизили нацию и нанесли смертельный удар престижу
аристократии и поместных дворян, хотя до тех пор никто не решался
оспаривать их утверждение, будто они одни обладают даром управлять
страной. Старый режим был сметен: да, в эти дни и в самом деле творилась
история. Потом колосс собрался с силами и, все еще тычась вслепую,
приплелся наконец к некоему подобию победы. Кронье сдался у Пардеберга,
была снята осада с Ледисмита, и в начале марта лорд Робертс вступил в
Блумфонтейн.
Через два-три дня после того, как эти вести достигли Лондона,
Макалистер появился в кабачке на Бик-стрит с радостным сообщением, что
дела на бирже пошли веселее. Мир был не за горами - не пройдет и
нескольких недель, как Роберте возьмет Преторию; акции уже поднимались.
Биржевой бум был неизбежен.
- Настало время действовать, - сказал он Филипу. - Нечего ждать, пока
публика раскачается. Теперь или никогда!
У Макалистера была своя информация. Управляющий одной из
южноафриканских золотых копей телеграфировал главе своей фирмы, что рудник
не пострадал. Работа начнется, как только будет возможно. Поместить деньги
в это дело было не спекуляцией, а капиталовложением. В доказательство
того, какого высокого мнения был об этом сам глава фирмы, Макалистер
сообщил Филипу, что тот купил по пятьсот акций двум своим сестрам, а он
никогда не вкладывал их денег в предприятие, если оно не было таким же
надежным, как Английский банк.
- Я сам вложу в эти бумаги все, до последней рубашки, - сказал
Макалистер.
Акции котировались от двух фунтов с восьмой до двух фунтов с четвертью.
Биржевой маклер советовал Филипу не жадничать и удовольствоваться
повышением в десять шиллингов. Макалистер покупал себе триста акций и
предлагал Филипу приобрести столько же. Придержав акции, Макалистер
продаст их, когда сочтет нужным. Филип безгранично верил в Макалистера,
отчасти потому, что тот был шотландцем и обладал природной шотландской
осторожностью, отчасти же потому, что все его предсказания до сих пор
сбывались. Он ухватился за предложение маклера.
- Я полагаю, что мы сумеем продать акции до двухнедельного подведения
итогов, - сказал Макалистер. - Если же нет, я устрою, чтобы ваш платеж
перенесли на следующий срок.
Такая процедура показалась Филипу превосходной. Надо только выждать, и
ты получишь свою прибыль, даже деньги выкладывать не придется. Он стал с
жадным интересом следить за биржевым отделом газеты. На следующий день
акции немного поднялись, и Макалистер известил его письмом, что пришлось
заплатить за акцию по два фунта с четвертью. Маклер писал, что рынок
устойчив. Но через день-другой произошла заминка. Известия, поступавшие из
Южной Африки, стали менее утешительными, и Филип с тревогой увидел, что
его акции упали до двух фунтов. Но Макалистер был полон оптимизма: буры не
могли долго продержаться, он готов был прозакладывать все и вся, что
Роберте вступит в Иоганнесбург раньше середины апреля. При подведении
итогов Филип потерял почти сорок фунтов. Это его не на шутку встревожило,
но он решил, что отступать уже поздно: в его нынешнем положении такая,
потеря была бы слишком чувствительной. Две-три недели прошли без всяких
происшествий: буры никак не хотели понять, что они разбиты и должны
сдаться на милость победителя; наоборот, они выиграли два небольших
сражения, и акции Филипа упали еще на полкроны. Стало ясно, что война пока
еще не кончена. Акции распродавались вовсю. Когда Макалистер в следующий
раз встретился с Филипом, он был настроен пессимистически.
- Не знаю, может, лучше примириться с потерей, - сказал он. - Я уже
выплатил на разнице больше, чем рассчитывал.
Филипа пожирала тревога. Он не спал по ночам, проглатывал наспех
завтрак, состоявший теперь из куска хлеба с маслом и чашки чая, и бежал в
студенческую читальню, чтобы поскорей просмотреть газету; порой вести были
плохими, порой их не было вовсе, но если курс акций менялся, он менялся
только в сторону понижения. Филип не знал, что делать. Продать акции
сейчас означало потерять почти триста пятьдесят фунтов; у него осталось бы
в кармане всего восемьдесят фунтов. Он от всей души жалел, что по глупости
впутался в биржевую игру, но теперь оставалось только держаться: со дня на
день что-нибудь может случиться, и акции поднимутся; он уже не надеялся на
выигрыш, а хотел только вернуть вложенные деньги. На это была вся надежда.
Ему надо было кончить институт. В мае начиналась летняя сессия, и он
собирался сдать экзамены по акушерству. Тогда ему останется только год; он
произвел тщательные подсчеты и пришел к выводу, что, внеся плату за
учение, он сможет дотянуть, имея сто пятьдесят фунтов; но уже меньше никак
нельзя!
В начале апреля он отправился в кабачок на Бик-стрит, надеясь встретить
там Макалистера. Разговоры с ним его немножко успокаивали; когда он думал
о том, что тысячи людей потеряли не меньше, чем он, своя беда казалась ему
не такой невыносимой. Но, придя в кабачок, он нашел там только Хейуорда, и
не успел Филип сесть за стол, как тот объявил:
- В воскресенье отплываю в Южную Африку.
- Да ну? - поразился Филип.
Он меньше всего ожидал подобного поступка от Хейуорда. Из больницы
уезжало теперь на войну много врачей - власти были рады заполучить
всякого, кто имел медицинское образование; студенты, ушедшие на войну
рядовыми, писали, что, как только выяснилось, чему они прежде обучались,
их тут же определяли в госпитали. Страну захлестнула волна патриотического
подъема; в армию вступали добровольцы из всех слоев общества.
- Кем же вы едете? - спросил Филип.
- Я поступил в Дорсетский добровольческий кавалерийский полк. Рядовым.
Филип был знаком с Хейуордом уже восемь лет. Юношеской близости,
начавшейся с восторженного увлечения человеком, способным приобщить его к
искусству и литературе, давно как не бывало; на смену ей пришла привычка:
когда Хейуорд бывал в Лондоне, они встречались раза два в неделю. Хейуорд
по-прежнему (с тонким чутьем) рассуждал о книгах. Но Филип все еще был
нетерпим, и беседы с Хейуордом часто его раздражали. Он уже не верил так
слепо, как раньше, что все на свете, кроме искусства, - тлен и суета! Его
бесило презрительное отношение Хейуорда к любой деятельности, ко всякому
успеху. Помешивая свой пунш, Филип вспоминал былую дружбу и свою горячую
веру в то, что Хейуорду суждено великое будущее; он давно утратил эту
иллюзию и знал, что Хейуорд способен лишь на болтовню. В тридцать пять лет
Хейуорду труднее было прожить на триста фунтов в год, чем тогда, когда он
был молодым человеком; одежду свою, хоть и по-прежнему заказанную у
хорошего портного, он носил куда дольше, чем счел бы приличным в юности.
Хейуорд растолстел, и даже самая искусная прическа не могла скрыть того
прискорбного факта, что он полысел. Его голубые глаза выцвели и потеряли
свой блеск. Нетрудно было догадаться, что он слишком много пьет.
- Что же все-таки побуждает вас отправиться на войну? - спросил его
Филип.
- Сам не знаю. Мне показалось, что так надо.
Филип молчал. Ему почему-то было неловко. Он понял, что Хейуорда влекла
душевная тревога, в которой он и сам не отдавал себе отчета. Какой-то
внутренний импульс вынуждал его пойти сражаться за свою страну. Это было
странно: ведь Хейуорд считал патриотизм предрассудком и, хвастаясь своим
космополитизмом, смотрел на Англию как на место ссылки. Соотечественники,
когда их было много, действовали ему на нервы. Филип задумался о том, что
именно вынуждает людей поступать вопреки своим убеждениям. Для Хейуорда
было бы естественно отойти в сторонку и с улыбкой наблюдать, как варвары
истребляют друг друга. Да, видно, люди - и в самом деле только марионетки,
которыми движет неведомая сила; иногда они прибегают к помощи разума,
чтобы оправдать свои поступки, но, если это невозможно, они действуют
наперекор рассудку.
- Странные существа люди, - сказал Филип. - Вот не ожидал, что вы
пойдете в солдаты.
Хейуорд улыбнулся, почувствовав, в свою очередь, какую-то неловкость, и
ничего не ответил.
- Вчера меня освидетельствовали, - сообщил он потом. - Это ужасно
неприятно, но зато я узнал, что совершенно здоров.
В кабачке наконец появился Макалистер.
- Я хотел вас видеть, Кэри, - сказал он. - Фирма больше не желает
держать эти акции - на бирже творится Бог знает что. Придется вам их
забрать.
У Филипа упало сердце. Он знал, что не может расплатиться. Оставалось
только признать проигрыш. Гордость вынудила его ответить спокойно:
- Не знаю, стоит ли их брать. Лучше вы их продайте.
- Легко сказать "продайте". Еще вопрос, удастся ли это сделать. На
бирже застой, покупателей нет.
- Но они котируются по фунту с восьмой.
- Ну да, но это ничего не значит. Столько вы за них сейчас не получите.
Филип помолчал. Он старался взять себя в руки.
- Вы хотите сказать, что они не стоят ни гроша?
- Нет, этого я не говорю. Конечно, чего-то они стоят, но их сейчас
никто не покупает.
- Значит, продайте их, за сколько удастся.
Макалистер пристально посмотрел на Филипа. Он спрашивал себя, не
слишком ли тяжел для него этот удар.
- Мне очень жаль, старина, но все мы в одинаковом положении. Кто же мог
знать, что этой войне конца не будет. Я втянул вас в эту сделку, но и сам
увяз в ней тоже.
- Что поделаешь! Риск - благородное дело.
Филип вернулся к своему столику. Он был совершенно убит; у него
смертельно разболелась голова; но ему не хотелось, чтобы его считали
тряпкой. Он просидел в кабачке еще час и неестественно хохотал над каждой
шуткой. Наконец он поднялся.
- У вас завидное спокойствие, - сказал Макалистер, пожимая ему руку. -
Кому же приятно потерять триста или четыреста фунтов?
Вернувшись в свою убогую комнатушку, Филип бросился на кровать; ему
больше не надо было скрывать своего отчаяния. Он горько сожалел о своем
безумстве; повторял себе, что жалеть о нем бессмысленно - ведь то, что
случилось, было неизбежно, раз оно случилось, - но ничего не мог с собой
поделать. Горе его не знало границ. Всю ночь он не сомкнул глаз. Он
припоминал все ненужные траты, которые позволял себе в последние годы.
Голова его раскалывалась от боли.
На следующий день к вечеру он получил выписку из своего счета. Он
заглянул в свою банковскую книжку. После уплаты по обязательствам у него
останется семь фунтов. Семь фунтов! Хорошо еще, что он вообще сможет
расплатиться. Какой ужас, если бы ему пришлось признаться Макалистеру, что
у него не хватает денег. Во время летнего семестра он проходил практику в
глазном отделении и купил у одного из студентов офтальмоскоп. Филип за
него еще не рассчитался, но у него не было мужества отказаться от покупки.
К тому же ему нужны кое-какие книги. На жизнь оставалось всего около пяти
фунтов. На эти деньги он протянул шесть недель. Потом он написал дяде
письмо, которое показалось ему вполне деловым: он сообщал, что в связи с
войной потерял много денег и не сможет продолжать учиться без его помощи.
Он просил священника одолжить ему сто пятьдесят фунтов и высылать их
равными частями в течение полутора лет. Филип обязывался вернуть их с
процентами, как только начнет зарабатывать. Он получит диплом не позднее
чем через полтора года, и тогда ему будет обеспечено место ассистента с
жалованьем три фунта в неделю. Но дядя ответил, что ничем не сможет ему
помочь; было бы несправедливо заставлять его самого продавать ценные
бумаги, когда дела на бирже так плохи; его долг перед самим собою -
сохранить на случай болезни то немногое, что у него осталось. Письмо
заканчивалось небольшой проповедью. Он неоднократно предупреждал Филипа, а
тот не внимал его предостережениям; откровенно говоря, он ничуть не
удивлен: он и раньше знал, к чему приведут Филипа мотовство и
неуравновешенность.
Филип читал это письмо, и его бросало то в жар, то в холод. Он никак не
предполагал, что дядя может ответить отказом, и теперь был вне себя от
бешенства; но гнев сменился полной растерянностью: если дядя ему не
поможет, как он будет продолжать учиться? В ужасе, отбросив всякую
гордость, он снова, с еще большей настойчивостью написал блэкстеблскому
священнику. Может быть, он не сумел объясниться как следует и дядя не
понял, в какое отчаянное положение он попал. Но священник ответил, что не
изменит своего решения: Филипу уже двадцать пять лет, и ему пора самому
зарабатывать на хлеб. После его смерти Филипу достанется маленькое
наследство, но до той поры он не получит ни гроша. Филип почувствовал в
письме злорадство человека, который многие годы порицал его поведение и
теперь получил доказательство своей правоты.
99
Филип стал закладывать одежду. Он урезал расходы, питаясь только два
раза в день: утром он завтракал и в четыре часа ел хлеб с маслом, запивая
его чашкой какао, с таким расчетом, чтобы не чувствовать голода до утра.
Но часам к девяти вечера он бывал так голоден, что приходилось ложиться
спать. Он подумывал занять денег у Лоусона, но его удерживала боязнь
получить отказ; наконец он решился попросить у него пять фунтов. Лоусон
одолжил их с удовольствием, но сказал при этом: "Только, пожалуйста, верни
через недельку, ладно? Мне надо расплачиваться с мастером за рамы, а я как
раз сижу без гроша".
Филип знал, что не сможет вернуть долг; мысль о том, что подумает о нем
Лоусон, так его мучила, что через несколько дней он принес деньги обратно,
даже не притронувшись к ним. Лоусон шел обедать и пригласил его с собой.
Филип столь обрадовался настоящей пище, что с трудом ее глотал. По
воскресеньям он всегда мог рассчитывать на хороший обед у Ательни. Но он
так и не решился рассказать им, что с ним стряслось: они считали его
человеком обеспеченным, и Филип боялся, что, узнав правду, они станут хуже
к нему относиться.
Хотя он всегда был беден, ему и в голову не приходило, что человек
может жить впроголодь: с людьми его круга никогда ничего подобного не
случалось; он испытывал теперь такой жгучий стыд, словно заразился дурной
болезнью. Положение, в котором он очутился, было для него полной
неожиданностью. Он так растерялся, что машинально продолжал посещать
больницу - ничего другого он не мог придумать. В душе он питал смутную
надежду, что дела его как-нибудь поправятся; ему просто не верилось, что
все это правда; Филип вспомнил, как в первый год пребывания в школе ему
часто казалось, что его жизнь - это только сон: вот он проснется и
очутится снова дома. Но вскоре он понял, что через неделю останется без
гроша. Нужно было немедленно попытаться найти какой-нибудь заработок. Если
бы у него был диплом, он мог бы пойти на войну, несмотря даже на хромоту,
- там была большая нужда в медиках. Не будь он калекой, он мог бы
поступить в один из беспрерывно формировавшихся добровольческих
кавалерийских полков. Он прошел к секретарю медицинского института и
попросил порекомендовать его репетитором к одному из отстающих студентов,
но секретарь не подал ему никакой надежды. Филип читал объявления в
медицинских журналах, он предложил свои услуги в качестве
недипломированного ассистента владельцу амбулатории на Фулэм-роуд. Когда
Филип к нему явился, он заметил, что врач покосился на его хромую ногу;
Филип не успел и рта раскрыть, как тот ему объявил, что у него недостает
опыта. Филип понял, что это только отговорка: врач не хотел брать
ассистента, которому трудно двигаться. Пришлось искать другой заработок.
Он знал французский и немецкий и рассчитывал, что может найти конторскую
работу; как ни тяжело ему было, он пошел на это, стиснув зубы; ничего
другого ему не оставалось. Он слишком робел, чтобы самому ходить по
объявлениям, и написал несколько писем; однако у него не было ни опыта, на
который он мог бы сослаться, ни рекомендаций; он понимал, что его знание
языков не распространяется на область коммерции - деловые термины были ему
неизвестны; он не умел ни стенографировать, ни печатать на машинке. Он
поневоле пришел к заключению, что положение его безнадежно. Мелькнула
мысль написать поверенному, который был душеприказчиком его отца, но Филип
так и не смог заставить себя взяться за перо; ведь он продал закладные
вопреки его совету. Он знал от дяди, что мистер Никсон его всячески
осуждает. Годичное пребывание Филипа в бухгалтерской конторе убедило
поверенного, что он лентяй и рохля.
- Лучше подохну с голоду, - пробормотал Филип сквозь зубы.
Изредка он помышлял о самоубийстве: достать какого-нибудь яда в
больничной аптеке было нетрудно, и его тешила мысль, что на худой конец у
него всегда остается эта возможность; но всерьез он о самоубийстве не
думал. Когда Милдред бросила его ради Гриффитса, он испытывал такие
страдания, что хотел умереть, лишь бы от них избавиться. Сейчас умирать
ему не хотелось. Он вспомнил утверждение ночной сиделки из своей палаты,
будто люди чаще кончают самоубийством из-за денег, чем из-за любви, и
усмехался при мысли о том, что является исключением из этого правила. Ему
только очень хотелось поговорить о своих невзгодах, но он не мог заставить
себя кому-нибудь открыться. Его мучил стыд.
Филип продолжал искать работу. Он не платил за комнату уже три недели,
объяснив домохозяйке, что получит деньги к концу месяца; она промолчала,
но зловеще поджала губы. В конце месяца она спросила, не уплатит ли он
сколько-нибудь в счет долга; с чувством мучительного стыда он заставил
себя ответить, что не может, но обещал, что напишет дяде и безусловно
расплатится в будущую субботу.
- Что ж, надеюсь, вы заплатите, мистер Кэри; мне ведь тоже пора вносить
арендную плату, и я не могу залезать в долги. - В голосе ее не было злобы,
но в нем звучала решимость, которая его пугала. Помедлив, она добавила: -
Если вы не заплатите в будущую субботу, мне придется пожаловаться
секретарю института.
- Ладно, все будет в порядке.
Она посмотрела на него, оглядела голые стены комнаты, а потом сказала,
как будто между прочим, словно это было самой естественной вещью на свете:
- Внизу у меня сочное жаркое; если хотите, спуститесь ко мне на кухню,
и я охотно угощу вас обедом.
Филип покраснел до корней волос и с трудом проглотил подступивший к
горлу комок.
- Большое спасибо, миссис Хиггинс, я совсем не голоден.
- Как угодно.
Когда она вышла из комнаты, Филип бросился на кровать. Он изо всех сил
стиснул кулаки, чтобы не разрыдаться.
100
Настала суббота. В этот день он обещал расплатиться с хозяйкой. Всю
неделю он надеялся на какой-нибудь счастливый случай. Работы он так и не
нашел. Никогда еще он не был в таком отчаянном положении; он совсем
растерялся и не знал, что делать. Где-то в глубине души ему казалось, что
все это нелепая шутка. В кармане у него оставалось всего несколько
медяков, он продал всю одежду, без которой мог обойтись. У него
сохранилось несколько книг да кое-какой хлам, за который он мог выручить
шиллинг-другой; но хозяйка не спускала с него глаз, и он боялся, что она
его задержит, если он вынесет еще какую-нибудь вещь из комнаты. Ему
оставалось только сказать ей, что он не сможет с ней расплатиться. Но на
это у него не хватало решимости.
Была середина июня. Ночь стояла сухая и теплая. Филип решил не
возвращаться домой. Он медленно прошелся по набережной - река катилась
бесшумно и дышала покоем; устав, он сел на скамью и задремал. Сколько он
проспал, неизвестно; проснулся он от страха: ему приснилось, будто
полицейский будит его и гонит прочь; но, открыв глаза, он увидел, что
кругом не было ни души. Сам не зная зачем, он пошел дальше, а потом поспал
снова, но лежать на скамье было жестко, и он проснулся. Ночь тянулась
бесконечно. Его пробирал озноб. До него вдруг дошло, как он несчастен; он
не знал, что делать; ему было стыдно, что он спит на улице, - это
почему-то казалось ему особенно унизительным; в темноте он почувствовал,
как при мысли об этом у него горят щеки. Он вспомнил рассказы о босяках -
среди них были офицеры, священники, лица с университетским образованием;
он подумал, не придется ли и ему превратиться в бродягу и стоять в очереди
за тарелкой супа, раздаваемого какой-нибудь благотворительной
организацией. Куда лучше покончить с собой. Так дольше продолжаться не
может. Лоусон даст ему денег, если узнает, в какой он беде; глупо из
самолюбия отказываться от помощи. И почему он такой неудачник? Он всегда
старался поступать как можно лучше, и ничего у него не получалось. Он
помогал людям, если мог, и вряд ли был хуже других; какая страшная
несправедливость, что он очутился в таком тупике.
Но что толку об этом думать? Он тронулся дальше. Начинало светать; река
была прекрасна в своем безмолвии; занимался день, неизвестно было, что он
принесет, но погода обещала быть чудесной; бледное в предрассветный час
небо было безоблачно. Филип почувствовал смертельную усталость, у него
сосало под ложечкой от голода, но он не мог усидеть на месте: его одолевал
неотвязный страх, что его прогонит полицейский. Это было бы чересчур
унизительно. К тому же он чувствовал себя грязным, хотелось умыться.
Наконец он очутился в Хэмптон-корте. От голода он готов был расплакаться.
Выбрав дешевую харчевню, он вошел; от запаха горячей еды его стало мутить;
он хотел съесть что-нибудь сытное, чтобы продержаться весь день, но
желудок заупрямился. Он взял чашку чаю и хлеба с маслом. Было воскресенье,
и Филип мог сходить к Ательни; он подумал о ростбифе и йоркширском
пудинге, которые они будут сегодня есть, но был слишком измучен, чтобы
пойти в это счастливое, шумное семейство. Он был угрюм и очень несчастен.
Ему не хотелось никого видеть. Он решил пойти в дворцовый парк и полежать
на траве. Кости его ныли. Может быть, он найдет колонку, сможет умыться и
попить воды; его мучила жажда; теперь, когда он не чувствовал больше
голода, он с тоской думал о цветах, лужайках и высоких тенистых деревьях.
В парке ему скорее придет какая-нибудь спасительная мысль. Он растянулся
на траве, в тени и закурил трубку. Из экономии он уже давно ограничил себя
двумя трубками в день; теперь он был рад, что у него полный кисет.
Интересно, что делают люди, когда у них совсем нет денег? Раздумывая об
этом, он заснул. Когда он проснулся, был уже полдень и он решил, что скоро
надо будет пуститься в путь, чтобы к утру прийти в город и поискать по
объявлениям работу. В голове вертелась мысль о дяде, который обещал
оставить ему небольшое состояние; Филип понятия не имел, сколько у дяди
денег, - во всяком случае, не больше нескольких сот фунтов. Он подумал,
можно ли раздобыть денег под залог наследства. Нет, без согласия старика
нельзя, а он этого согласия ни за что не даст. Единственное, что остается,
это как-нибудь перебиться, пока он не умрет.
Филип прикинул, сколько лет дяде. Блэкстеблскому священнику было далеко
за семьдесят. Он страдал хроническим бронхитом, но ведь хронический
бронхит был у многих стариков, которые и не думали умирать. Придется
подождать, а тем временем что-нибудь подвернется. Он не мог избавиться от
ощущения, что случай с ним - исключительный: люди его круга не умирают с
голоду. Он никак не мог поверить в реальность того, что с ним происходит,
- только это и не давало ему впасть в полное отчаяние и опустить руки. Он
решил одолжить полфунта у Лоусона. Филип провел целый день в парке, куря
трубку, чтобы побороть приступы голода; он не собирался есть до тех пор,
пока не тронется в обратный путь: идти было далеко, и надо было
подкрепиться. Он отправился в дорогу с наступлением вечерней прохлады и,
когда одолевала усталость, засыпал на скамьях. Никто его не трогал. Он
умылся, почистился и побрился на вокзале Виктории, взял в буфете чаю и
хлеба с маслом и за завтраком просмотрел в утренней газете отдел
объявлений. Одно из них привлекло его внимание: отделу драпировочной
фурнитуры крупного универмага требовался приказчик. У него как-то странно
сжалось сердце: предрассудки людей его класса заставляли его чураться
работы в магазине, но он только пожал плечами: в конце концов какое это
имеет значение? Он решил попытать счастья. Ему казалось, что, соглашаясь
на все унижения и даже идя им навстречу, он может обезоружить судьбу.
Когда, не помня себя от смущения, он явился к девяти утра в универмаг, он
обнаружил, что многие его опередили. Тут были люди всех возрастов, от
шестнадцатилетних подростков до сорокалетних мужчин; некоторые
разговаривали друг с другом вполголоса, но большинство ждало молча; когда
он встал в очередь, он поймал на себе враждебные взгляды. Филип расслышал,
как кто-то сказал:
- Все, чего я добиваюсь, - это поскорее получить отказ, чтобы успеть
сходить в другое место.
Человек, стоявший в очереди рядом с Филипом, спросил у него:
- У вас есть опыт такой работы?
- Нет, - ответил Филип.
Тот помолчал, а потом заметил:
- Если вы пришли с улицы, после обеда с вами не станут разговаривать
даже в небольших лавках.
Филип приглядывался к приказчикам. Одни раскладывали штуки ситца и
кретона, другие, как пояснил сосед, приготовляли посылки по заказам,
поступившим из провинции. В четверть десятого пришел заведующий отделом.
Филип услышал, что в очереди его называли мистером Гиббонсом. Это был
приземистый, полный человек средних лет, чернобородый, с темными,
лоснящимися волосами и умным лицом. На нем был цилиндр, а в петлице
сюртука красовалась веточка белой герани. Он стремительно вошел к себе,
оставив дверь открытой; комната была совсем маленькая; там стояли
американская конторка, этажерка и шкаф. Люди, ожидавшие у порога,
машинально наблюдали, как он вынул герань из петлицы и поставил ее в
чернильницу, наполненную водой. Правила внутреннего распорядка не
разрешали служащим носить на работе цветы в петлицах.
В течение всего дня приказчики, старавшиеся снискать расположение
заведующего, восхищались его цветком.
- Никогда не видел такой прелести, - говорили они наперебой. - Неужели
вы сами его вырастили?
- Ну да, - отвечал тот с улыбкой, и его умные глаза сияли гордостью.
Заведующий снял цилиндр, надел другой сюртук и взглянул на письма, а
затем на ожидавших его людей. Он слегка поманил пальцем, и первый в
очереди переступил порог конторы. Люди входили по одному и отвечали на его
вопросы. Вопросы были немногосложны; задавая их, заведующий не спускал
глаз с просителя.
- Возраст? Стаж? Почему ушли с работы?
Он выслушивал ответы с невозмутимым видом. Когда настала очередь
Филипа, ему показалось, что заведующий посмотрел на него с любопытством.
Филип был прилично одет и чем-то отличался от остальных.
- Стаж?
- К сожалению, у меня нет стажа, - сказал Филип.
- Не годитесь.
С тем Филип и вышел из конторы. Испытание оказалось далеко не таким
мучительным, как он себе представлял, так что он даже не почувствовал
особого разочарования. Вряд ли он мог рассчитывать получить место при
первой же попытке. Он сохранил газету и теперь снова просмотрел
объявления; одному магазину в Холборне тоже требовался приказчик, и он
отправился туда, но оказалось, что там уже кого-то наняли. Если он хотел
сегодня хоть как-нибудь поесть, ему нужно было попасть в мастерскую
Лоусона, прежде чем тот уйдет обедать, поэтому он отправился по
Бромптон-роуд к Йоменс-роу.
- Послушай, - сказал он Лоусону, сначала поговорив для приличия о
чем-то еще, - у меня до конца месяца туговато с деньгами. Ты мне не
одолжишь полфунта?
Господи, как трудно было просить денег; он припомнил небрежность, с
какой студенты одалживали у него мелкие суммы, отнюдь не собираясь
отдавать; многие держали себя при этом так, словно оказывали ему
одолжение.
- С радостью, - сказал Лоусон.
Но, порывшись в кармане, он нашел всего восемь шиллингов. У Филипа
упало сердце.
- Ну, тогда одолжи пять, - сказал он небрежно.
- Пожалуйста.
Филип пошел в баню, истратив на это полшиллинга. Потом он поел. Он не
знал, как скоротать вечер. В больницу возвращаться не хотелось, чтобы не
отвечать на праздные вопросы; да, кроме того, сейчас ему там нечего
делать; в отделениях, где он проходит практику, будут удивлены его
отсутствием, но пусть себе думают, что хотят, - это не имеет значения: он
не первый и не последний студент, выбывший без предупреждения. Он пошел в
бесплатную читальню и стал перелистывать газеты, пока они ему не надоели,
потом взял "Новую Шехерезаду" Стивенсона, но читать не смог: слова
потеряли для него всякий смысл; читая, он продолжал размышлять о своем
безвыходном положении. Мысли его беспрестанно возвращались к одному и тому
же, их однообразие доводило его до головной боли. В конце концов его
потянуло на свежий воздух; он пошел в Грин-парк и прилег на траву. С
горечью думал он о своей хромоте, мешавшей ему пойти на войну. Он заснул;
ему приснилось, что нога у него в порядке и он находится в Южной Африке в
добровольческом кавалерийском полку; в его воображении ожили фотографии,
которые он видел в иллюстрированных журналах: вот он сидит в степи у
костра, одетый в хаки, вместе с другими солдатами. Когда он проснулся,
было еще совсем светло, и он услышал, как Большой Бен бьет семь. Впереди
еще двенадцать часов, а девать себя ему некуда. Бесконечная ночь его
пугала. Небо затянулось тучами, надо ждать дождя; придется пойти в
ночлежку и снять койку на ночь; он встречал объявления на некоторых домах
в Ламбете:
"Хорошие кровати за 6 пенсов".
Но еще никогда не бывал в ночлежках и боялся вони и насекомых. Он
решил, если будет возможно, провести ночь под открытым небом. Просидев в
парке, пока его не закрыли, он пустился бродить по улицам. Усталость
давала себя знать все сильнее. Филипу пришло в голову, что несчастный
случай был бы для него удачей: его отвезут в больницу, и он пролежит там
несколько недель в чистой постели. В полночь его совсем одолел голод; он
направился к ларьку на Гайд-Парк-корнер, съел несколько картофелин и выпил
чашку кофе. Потом пошел дальше. Терзавшее его беспокойство отгоняло сон, к
тому же он слишком боялся полиции, чтобы лечь на скамью. Он заметил, что
стал по-новому смотреть на каждого встречного полисмена. Эта была третья
ночь, проведенная им на улице. Временами он отдыхал на скамейках, а к утру
поплелся в сторону набережной. Прислушиваясь к ударам Большого Бена,
отбивавшего каждую четверть, он прикидывал, через сколько времени
проснется город. Утром он потратил несколько медяков, чтобы привести себя
в порядок, купил газету, прочел объявления и снова отправился искать
работу.
Так прошло несколько дней. Ел он очень мало, чувствовал слабость и
недомогание; у него едва хватало сил на поиски работы, которую,
оказывается, отчаянно трудно было найти. Филип начинал привыкать к
томительным ожиданиям в задней комнате какого-нибудь магазина и к грубым
отказам. Он обошел по объявлениям все районы Лондона и уже узнавал в лицо
людей, искавших работы так же безуспешно, как и он сам. Кое-кто из них
пытался с ним заговорить, но он слишком устал и намучился, чтобы заводить
знакомства. К Лоусону он больше не ходил, зная, что должен ему пять
шиллингов. Он как-то отупел, мысли у него стали путаться, и его все меньше
беспокоило, что с ним будет. Он часто плакал. Сперва он очень сердился на
себя за эти слезы и стыдился их, но потом обнаружил, что они приносят
облегчение и даже заставляют забывать голод. Ранним утром, перед
рассветом, он очень страдал от холода. Однажды ночью он пробрался в свою
комнату, чтобы переменить белье; он проскользнул туда около трех часов
утра, зная, что все спят, и вышел в пять; он полежал на кровати - она была
восхитительно мягкой; все его кости ныли, и, растянувшись, он испытывал
подлинное наслаждение; это было так приятно, что ему даже не хотелось
спать. Голод вошел уже в привычку и теперь меньше давал себя знать, но он
чувствовал слабость. Где-то в мозгу все время жила мысль о самоубийстве -
он отгонял ее, пока хватало сил, опасаясь, что в конце концов не устоит
перед искушением. Он повторял себе снова и снова, что глупо кончать
самоубийством, - ведь скоро что-нибудь непременно должно случиться: он все
еще не мог отделаться от ощущения, что его беда слишком нелепа, к ней
нельзя относиться всерьез; это просто болезнь, которую нужно перенести, но
от которой он наверняка излечится. Каждую ночь он давал себе клятву, что
никакие силы на свете не заставят его еще раз ночевать на улице, и
собирался с утра написать дяде, поверенному Никсону или Лоусону; но, когда
наступало утро, он не мог заставить себя пойти на это унижение и признать
себя полнейшим неудачником. Неизвестно было, как отнесется к этому Лоусон:
все годы их дружбы Лоусон слыл вертопрахом, а он, Филип, гордился своим
здравым смыслом. Ему пришлось бы поведать всю историю своего безумства.
Его тревожило, что Лоусон, оказав ему помощь, сразу же к нему охладеет.
Что касается дяди и Никсона, то они, конечно, что-нибудь для него сделают,
но он страшился их попреков. Он не желал, чтобы его попрекали; стиснув
зубы, он повторял себе: все, что случилось, было неизбежно, раз оно
случилось. Запоздалые сожаления бесплодны.
Дни тянулись бесконечно, а пяти шиллингов, взятых у Лоусона, надолго
хватить не могло. Филип с нетерпением ожидал воскресенья, чтобы пойти к
Ательни. Он и сам не знал, что мешало ему отправиться к ним раньше, разве
что настойчивое желание выйти из затруднений самому. Ательни был
единственным человеком, который действительно мог ему помочь, - ведь он
сам не раз бывал в таких же передрягах. Может быть, после обеда Филип и
заставит себя рассказать ему о своей беде. Он твердил про себя, что он ему
скажет. Он страшно боялся, что Ательни отделается от него легкомысленной
фразой - это было бы так ужасно, что ему хотелось отсрочить испытание, как
только возможно. Филип потерял всякую веру в людей.
Ночь с субботы на воскресенье была сырой и холодной. Филип вконец
измучился. Он ничего не ел с двенадцати часов дня в субботу и едва
дотащился в воскресенье до дома Ательни. Два своих последних пенса он
истратил утром на то, чтобы помыться и почиститься в уборной на вокзале
Чэринг-кросс.
101
Филип позвонил, в окне показалась чья-то голова, и через минуту на
лестнице послышался шумный топот - это бежали вниз дети, чтобы отворить
ему дверь. Он наклонил к ним для поцелуя бледное, измученное, исхудавшее
лицо. Его так растрогала эта бурная, восторженная встреча, что он под
каким-то предлогом задержался на лестнице: ему надо было прийти в себя. У
Филипа совершенно разошлись нервы, и любой пустяк мог довести его до слез.
Дети спросили, почему его не было в прошлое воскресенье; он ответил, что
заболел; они расспрашивали, чем именно; чтобы их позабавить, Филип назвал
загадочную болезнь с одним из тех варварских, неудобопроизносимых
названий, которыми изобилуют медицинские справочники, - дети просто
зашлись от удовольствия. Они втащили Филипа в гостиную и заставили его
повторить мудреное слово для просвещения отца. Ательни встал и пожал ему
руку. Он пристально поглядел на Филипа - впрочем, его круглые навыкате
глаза всегда глядели пристально. Но почему-то на этот раз Филип
почувствовал какую-то неловкость.
- Нам вас недоставало в прошлое воскресенье, - сказал Ательни.
Филип всегда смущался, говоря неправду, и был красен как рак, когда
кончил объяснять, почему он не пришел. Тут вошла миссис Ательни и
поздоровалась с ним.
- Надеюсь, вам теперь лучше, мистер Кэри, - сказала она.
Он не мог понять, как она услышала, что он болел; дверь на кухню была
все время закрыта, а дети не отходили от него ни на шаг.
- Обед будет готов только минут через десять, - сказала она, как всегда
медленно растягивая слова. - Не съедите ли вы пока что стакан
гоголь-моголя?
Она смотрела на него озабоченным взглядом, и Филип опять почувствовал
себя неловко. Он заставил себя рассмеяться и сказать, что совсем не
голоден. Салли пришла накрыть на стол, и Филип принялся над ней
подтрунивать. В семье любили шутить, что она станет такой же толстухой,
как родственница миссис Ательни, тетка Элизабет, - дети ее и в глаза не
видели, но считали образцом непристойной полноты.
- Послушай, Салли, что это с тобой случилось с тех пор, как мы
виделись? - начал Филип.
- По-моему, ровно ничего.
- А мне кажется, ты потолстела.
- Зато уж о вас этого никак не скажешь, - возразила она. - Прямо
скелет!
Филип покраснел.
- Ну, tu quoque! [И ты (Брут)! (лат.)] - воскликнул ее отец. - Смотри,
заплатишь штраф: мы срежем один волос с твоей золотой головки. Джейн,
ступай за ножницами.
- Но он же и правда похудел, - стояла на своем Салли. - Одна кожа да
кости.
- Это совсем другое дело, дочка. Он волен худеть, сколько ему
вздумается, а вот твоя толщина нарушает всякие приличия.
Ательни с гордостью обнял дочку за талию, откровенно ею любуясь.
- Дай-ка мне накрыть на стол, - сказала она. - Если я и в теле,
некоторым это даже нравится.
- Ах, девчонка! - воскликнул Ательни, драматически воздев руки. - Она
намекает, что Джозеф, сын Леви, который в Холборне торгует бриллиантами,
предложил ей руку и сердце.
- Ты приняла предложение, Салли? - спросил Филип.
- Будто вы не знаете отца! Он все выдумал.
- Ах так! - продолжал Ательни. - Если он не сделал тебе предложения -
клянусь святым Георгом и Старой Англией! - я схвачу его за шиворот и
спрошу, какие у него намерения.
- Садись, отец, обед готов. Пойдемте мыть руки, дети, и не вздумайте
хитрить - я все равно проверю, чистые ли они, прежде чем вы сядете за
стол, - имейте это в виду!
Пока Филип не поднес вилку ко рту, он думал, что у него волчий аппетит,
но оказалось, что его желудок не принимает пищи и кусок с трудом лезет в
горло. Он как-то отупел и даже не заметил, что Ательни вопреки своей
привычке почти не разговаривает. Филипу приятно было сидеть в уютной
комнате, но помимо своей воли он то и дело поглядывал в окно. На дворе
стояла непогода. Хорошие дни миновали, стало холодно, дул резкий ветер, в
окно то и дело хлестал дождь. Филип думал, куда ему деваться в эту ночь.
Ательни рано ложились спать: нельзя было оставаться здесь позже десяти.
Сердце его сжималось при мысли, что придется выйти в эту промозглую
темень. Здесь, у друзей, она казалась ему куда более страшной, чем когда
он был на улице один. Он утешал себя тем, что и многие другие тоже
останутся в эту ночь без крова. Он пытался отвлечься беседой, но не успел
закончить фразы, как стук дождя в окно заставил его вздрогнуть.
- Погода, совсем как в марте, - сказал Ательни. - Не хотелось бы мне
пересекать в такой день Ла-Манш.
Они кончили обедать, вошла Салли и стала убирать со стола.
- Хотите подымить этой дрянью? - спросил Ательни, протягивая ему
двухпенсовую сигару.
Филип взял и с наслаждением затянулся. Сигара удивительно успокоила
его. Когда Салли уносила посуду, Ательни велел ей закрыть за собой дверь.
- Теперь нам не помешают, - сказал он, обращаясь к Филипу. - Я
условился с Бетти, чтобы она не впускала детей, пока я их не позову.
Филип растерянно на него взглянул, но, прежде чем он успел сообразить,
о чем идет речь, Ательни привычным жестом поправил очки на носу и
продолжал:
- В прошлое воскресенье я написал вам письмо, не понимая, куда вы
пропали. Не получив ответа, я в среду зашел к вам на квартиру.
Филип отвернулся и ничего не сказал. Сердце у него отчаянно колотилось.
Молчал и Ательни; вскоре эта тишина показалась Филипу невыносимой. Но он
не мог выдавить ни слова.
- Хозяйка сказала, что вас не было дома с субботы и что вы задолжали ей
за целый месяц. Где вы ночевали всю эту неделю?
Филип ответил через силу, уставившись в окно:
- Нигде.
- Я пытался вас найти.
- Зачем?
- Нам с Бетти тоже не раз приходилось туго, да еще у нас на руках были
дети. Почему вы не пришли к нам?
- Не мог.
Филип боялся, что расплачется. Он чувствовал страшную слабость. Закрыв
глаза, он нахмурился, пытаясь овладеть собой. Он даже рассердился на
Ательни за то, что тот не хочет оставить его в покое; но он был совсем
разбит; все так же не открывая глаз, он медленно, чтобы не дрожал голос,
поведал историю своих злоключений за последние несколько недель. С каждым
словом ему самому становилось все яснее, что он вел себя, как безумец, и
это еще больше затрудняло его исповедь. Он был уверен, что Ательни сочтет
его круглым дураком.
- Теперь вы поживете у нас, пока не найдете какой-нибудь работы, -
сказал Ательни, когда он кончил.
Филип вспыхнул.
- Это ужасно мило с вашей стороны, но я вряд ли смогу воспользоваться
вашей любезностью.
- Почему?
Филип не отвечал. Он отказался, даже не подумав, боясь, что будет им в
тягость: по своему характеру он неохотно принимал одолжения. К тому же он
знал, что Ательни с трудом сводят концы с концами: у них нет ни средств,
ни места, чтобы содержать постороннего человека.
- Вы обязательно поселитесь у нас, - сказал Ательни. - Торп ляжет с
кем-нибудь из братьев, а вы будете спать на его кровати. Что касается еды
- одним ртом больше, одним меньше, это дела не меняет.
Филип боялся заговорить, и Ательни, подойдя к двери, позвал жену.
- Бетти, - сказал он, когда она вошла, - мистер Кэри будет у нас жить.
- Вот и отлично, - сказала она. - Пойду приготовлю постель.
Она сказала это сердечным, дружеским тоном, как что-то само собой
разумеющееся, и растрогала Филипа до глубины души. Его всегда волновало до
слез, когда люди относились к нему сердечно, - он к этому не привык. Вот и
теперь он не мог больше сдерживаться - две крупные слезы скатились по его
щекам. Супруги Ательни обсуждали, как его получше устроить, и делали вид,
что ничего не замечают. Когда миссис Ательни вышла, Филип откинулся в
кресле и, глядя в окно, усмехнулся:
- Да, не слишком-то хорошая погода, чтобы ночевать на улице!
102
Ательни сказал Филипу, что без труда устроит его в большой
мануфактурный магазин, где работает сам. Несколько служащих отправились на
войну, и фирма "Линн и Седли" с патриотическим рвением обещала сохранить
за ними их места. Герои уехали, администрация переложила их обязанности на
плечи тех, кто остался; поскольку жалованья им не прибавили, фирма в одно
и то же время проявила гражданскую сознательность и умножила свои барыши.
Но война затягивалась, торговля опять шла бойко; приближался сезон
отпусков (служащие фирмы ежегодно пользовались двухнедельным отпуском), и
администрации придется нанять несколько новичков. После всех своих неудач
Филип сомневался, дадут ли ему работу даже и в этом случае, но Ательни
уверял, что он достаточно влиятельный в фирме человек и управляющий ни в
чем ему не отказывает. Филип со своей парижской выучкой будет очень
полезен; нужно только выждать - он получит хорошо оплачиваемое место
художника и будет рисовать модели костюмов и рекламные плакаты. Филип
набросал рекламный плакат к летней распродаже, и Ательни отнес его в
магазин. Через два дня он принес плакат обратно; управляющему он будто бы
очень понравился, но, к сожалению, в нужном отделе пока нет вакансий.
Филип спросил, не найдется ли для него какой-нибудь другой работы.
- Увы, сейчас ничего нет.
- Совсем ничего?
- Видите ли, - сказал Ательни, с сомнением поглядывая на него через
очки, - завтра дают объявление, что магазину требуется дежурный
администратор.
- Как вы думаете, у меня есть какая-нибудь надежда получить это место?
Ательни немного смутился: после всего, что он наговорил Филипу, тот,
вероятно, рассчитывал на более завидную должность; с другой стороны,
Ательни был слишком беден, чтобы без конца его содержать.
- Что же, - сказал он, - можно согласиться и на это в ожидании
чего-нибудь лучшего. Всегда легче продвинуться, если ты уже в штате.
- Я ведь не гордый, вы знаете, - улыбнулся Филип.
- Если вы решились, надо быть на месте завтра утром без четверти
девять.
Несмотря на войну, найти работу было, по-видимому, нелегко: когда Филип
пришел в магазин, там ждало много народу. Кое с кем он уже встречался в
таких же очередях, а одного приметил, когда тот лежал среди бела дня на
траве в парке. Филип тогда же понял, что этот человек бездомный, вроде
него, и тоже ночует на улице. Тут были всякие люди - старые и молодые,
высокие и низенькие, но каждый из них постарался принарядиться для
разговора с управляющим; волосы у всех были аккуратно причесаны, а руки
тщательно вымыты. Ожидали они в коридоре; как потом узнал Филип, из
коридора шел ход наверх, в столовую и в мастерскую. Хотя магазин освещался
электричеством, здесь, шипя, горели газовые рожки, защищенные проволочными
сетками. Филип пришел в назначенный час, но попал в контору управляющего
лишь около десяти. Это была треугольная комната, похожая на ломоть,
вырезанный из головки сыра; на стенах висели рисунки женщин в корсетах и
образчики рекламных плакатов; на одном из них красовался мужчина в
полосатой пижаме, полосы были зеленые и белые; другой плакат изображал
корабль, под всеми парусами бороздивший лазурный океан, - на парусах было
напечатано крупными буквами: "Большая распродажа белья". Контора примыкала
к витрине, которую как раз сейчас украшали; во время разговора один из
приказчиков то и дело сновал взад-вперед. Управляющий читал письмо. Это
был румяный человек с соломенными волосами и длинными пегими усами; на
цепочке его часов болталась гроздь футбольных значков. Он сидел без
пиджака за большим столом, на котором стоял телефон; перед ним лежали
сегодняшние объявления - работа Ательни - и газетные вырезки, наклеенные
на карточки. Бросив на Филипа беглый взгляд, он стал диктовать ответ
машинистке, сидевшей в углу за маленьким столиком; окончив письмо, он
спросил у Филипа имя, возраст, где и сколько работал. Выговор у него был
простонародный, голос резкий, металлический, словно он не всегда умел им
владеть; Филипу бросились в глаза его крупные верхние зубы; они выступали
вперед и, казалось, ненадежно держались во рту: только дерни - и сразу
выпадут.
- Вам, по-моему, говорил обо мне мистер Ательни, - вставил Филип.
- Аа-а! Вы тот самый парень, который нарисовал плакат?
- Да, сэр.
- Он нам не годится, совершенно не годится.
Управляющий оглядел Филипа с головы до ног. Вероятно, он заметил, что
Филип чем-то отличается от остальных претендентов.
- Вам придется раздобыть сюртук. Наверно, у вас его нет. С виду вы
парень приличный. Ну как, убедились, что искусством не проживешь?
Филип не понимал, собирается он его нанимать или нет. Тон был
неприязненный.
- Где ваша семья?
- Отец и мать умерли, когда я был еще ребенком.
- Люблю помогать молодежи выйти в люди. И уже не одному помог, сейчас
кое-кто целыми отделами заведует. Ну, и вспоминают меня с благодарностью -
этого отрицать нельзя. Понимают, чем мне обязаны. Начинай с самого низу,
только так и научишься делу, а ежели у тебя есть хватка, того и гляди в
большие люди выйдешь. Придетесь к месту, когда-нибудь достигнете и моего
положения, чем черт не шутит. Запомните это, молодой человек.
- Я приложу все силы, сэр, - сказал Филип.
Он знал, что слово "сэр" следует вставлять как можно чаще, но оно
как-то странно звучало в его устах, и он боялся переборщить. Управляющий
любил разглагольствовать: это придавало ему вес в собственных глазах. Он
сообщил Филипу свое решение лишь после того, как излил целый поток слов.
- Что ж, пожалуй, рискнем, - торжественно произнес он напоследок. - Во
всяком случае, я готов вас испытать.
- Большое спасибо, сэр.
- Можете приступить немедленно. Я дам вам шесть шиллингов в неделю на
всем готовом. Да, на всем готовом, а шесть шиллингов - это вроде как на
карманные расходы, можете делать с ними, что хотите; платим мы раз в
месяц. Начнете работать с понедельника. Надеюсь, вас это устроит?
- Да, сэр.
- Знаете, где Харрингтон-стрит? Рядом с Шефтсбэри-авеню. Там будете
жить. Дом десять. Если хотите, можете переехать в воскресенье, дело ваше.
А можете послать туда ваш чемодан в понедельник. - Управляющий кивнул
головой. - До свидания.